Ты так просыв мэнэ, будь моею, И сталося. Вэлык закон буття. В трави забулы мы томик Гейне. На витри лыстя його шелестять…
В другой строфе поминались даже „червоны плямы в лентах матинэ“. Мы спорили, следует ли это полагать небывалой поэтической смелостью, либо зарифмованным эрзацем древнего обычая – вывешивать на воротах окрававленную простыню новобрачной.
В русской секции вожаками были Меттер, Корецкий и Санович. Обычно председательствовал Меттер, иногда он читал свои рассказы. В одном из них действовали несколько стандартных персонажей тогдашней советской беллетристики; автор прятал их в кладовке, вызывая по мере надобности, а они жаловались, бунтовали.
Маяковский, приезжая в Харьков, бывал в доме родителей Юры Корецкого, хвалил его стихи.
Мне очень понравилась баллада о хитром персидском рыбаке, которого не смутил коварный вопрос шаха, какого пола выловленная им диковинная рыба:
Эта рыбка говорит: Гер-ма-фро-дит…
[170]
Широколицый, широкоплечий Юра читал чуть нараспев, скандируя:
Благо-ухает фарсидская весна, В карманах туманы звенят. Раздайся народ во все стороны, Эх, и кутит рыбак здорово!
Тосик Санович, тихий, задумчивый интеллигент, считался наиболее радикальным из всех новаторов:
Устерзанные ветра над Украиной каркали, Длела сии зимовитая остынь, Являя застуженному Харькову Доцельную приверженность Осту.
Его любовные стихи казались нам вразумительнее:
И губы. И ты. И квартира один. И звонок, который единственен и вечен.
На собраниях „Авангарда“ каждый, договорившись заранее, мог прочесть свои стихи или рассказ и каждый присутствовавший мог участвовать в обсуждении прочитанного. Я не решался. Когда тебе еще нет шестнадцати лет и ты ни разу не видел своего имени, изображенным печатными буквами, то и 18-19-летний автор произведения, опубликованного в журнале или в газете, представляется бывалым литератором.
Самым привлекательным из молодых, но уже известных, был Саша Марьямов. Высокий, светлорусый, плечистый – таким я представлял себе Джека Лондона и его героев. И он действительно был им сродни. Семнадцатилетним он „ходил“ на корабле из Одессы во Владивосток; потом издал книгу путевых очерков „Шляхи пид сонцем“ (1927 г.). Писатель и моряк. Что могло быть прекраснее, завиднее такой судьбы? Но он не важничал, не задавался и перед нами, вчерашними школьниками. Когда мы спорили о книгах, о стихах, было явственно, что он много знает, много читал. Но даже самых невежественных собеседников он выслушивал терпеливо; возражал горячо, но не злился, не ругал, не выказывал презрения.[171]
В большой проходной комнате, которая служила читальней, посередине стоял стол с газетами и журналами, а по стенам – диваны или кресла. Там обычно сидели или слонялись те, кто ожидали собрания, отдыхали после прений, назначали встречу приятелям…
„Взрослые“ писатели не замечали нас. А мы были не настолько развязны, чтобы набиваться. Тем более охотно и доверчиво знакомились мы с теми, кто с нами заговаривал.
Невысокий человек в сером френче, галифе и зашнурованных сапогах, пристально глядя, спросил:
– Вы, т-товарищи, какой части? Я имею в-виду, какого герба? Не понимаете? Значит, еще нек-крещенные. А ведь здесь все куда-то приписаны. Есть чистые пролетарии, есть селяне-плужане или н-новые дегенераты или стрикулисты-авангардисты… А вот я – одинокий рыцарь пера.
Он говорил, издавая странный запах – смесь трубочного табака, цветочного одеколона и сладковатого дыхания эфира.
– Читали записки адъютанта Май-Маевского?22 Это и есть я. Опубликовал, разумеется, под псевдонимом. А в литературе известен как Арген. Т – тоже псевдоним. В девичестве я – Аркадий Генкин. Честь имею.
Он щелкнул каблуками, слегка пошатнулся и каждому из нас пожал руку.
Арген писал фельетоны для „Вечернего радио“ и „Червоного перца“, куплеты, частушки и скетчи для „живых газет“, юморески для разных ведомственных журналов. Везде обязательно выпрашивал авансы и ежедневно пил.
– Так уж привык. Пью все, кроме воды и керосина. Великой жаждою томим… Друг Марса, Вакха и Венеры… Однако Марс нынче на покое. Отгремели трубы боевые. А с Венерой надо поосторожнее. Которая милка дорогая, то уж такая дорогая, что никаких авансов не хватит. А на выпить и понюхать и вовсе не останется. А которая подешевле, та весьма опасна. „Я пою в стихах лирических о страданьях венерических“. И опять-таки расходы. Лекари-венерологи дерут как живодеры, не меньше трешки за визит. А за курс давай червончики. Я дал ему злата и проклял его. Нет, господа-товарищи, Вакх и дешевле и здоровей.[172] Кому чару пить, кому здраву быть? Веселие Руси есть пити. И Украины тоже!..
Арген стремительно заводил дружбу с каждым, кто готов был его слушать, и тем более с тем, кто пил с ним и мог угостить понюшкой марафета (кокаина).
Он жил в полупустой комнате в большой захламленной коммунальной квартире вблизи старого базара. Ответственную съемщицу, толстую и крикливую бабу, он в глаза величал „ма шармант мадам“, а за глаза называл „моя бандерша“. Она была продавщицей ларька и подкармливала его в дни полного „декохта“ (безденежья). Однажды она прибежала в редакцию „Вечернего радио“ с воплем:
– Ой, люди, идите скорише, Аркашенька повесился! Комната запертая, но я скрозь дырочку увидела: висит в угле.
Дверь без труда взломали. В углу Арген, понурив голову и далеко высунув язык, стоял, подогнув колени, на своей койке. К френчу был приколот лист бумаги с красной карандашной надписью: „Жертва новой инструкции об авансах“.
Когда ворвалась толпа, созванная голосистой мадам, он выпрямился и сказал:
– Вот именно так я повешусь – клянусь и присягаю, если сегодня же не получу хотя бы три червонца аванса!
Он играл на рулетке в казино, – их было несколько в нэповском Харькове, в железку („шмен де фер“) и в очко с любыми партнерами. Картежники собирались обычно в частных квартирах, хозяева которых получали процент с каждого банка. Мои приятели приводили меня несколько раз в „хазу“ Кульгавого на Артемовской улице. Там хозяйничал одноногий (потому и прозвище „Кульгавый“) паренек, сын дворника. В полуподвальной комнате, где в пасмурную погоду и днем горела тусклая лампочка, стоял большой старинный стол, койка, никогда не застилавшаяся, на которой восседал хозяин, и множество стульев, табуреток, скамеек. Кульгавый вел игру с невозмутимым, злым спокойствием. Если кто-либо из участников „мухлевал“, что случалось редко, или играл „на шермака“, то есть не мог выплатить проигрыша, – что бывало чаще, – Кульгавый так же безмолвно бил его костылем. Бил рассчетливо, чтобы побольней, но чтобы не покалечить, не окровавить. Его мать, тощая молчаливая старуха, приносила гостям пиво и папиросы, зарабатывая за каждую услугу копейку-две.[173]
Арген играл азартно, но и проигрывая и выигрывая, неизменно пошучивал. Тасуя или сдавая карты, частил скороговоркой:
– Игра – война, карты – бумага. Каждый играет на свое счастье и на свои деньги. Рупь поставил – два возьмешь; два поставишь – х…хуже будет. Со стороны – молчок, старичок! Военные не играют.
Нам это казалось очень остроумным, как, впрочем, все его подначки и розыгрыши. Чаще других ему служил мишенью один из сотрудников „Вечернего радио“ и тоже завсегдатай дома Блакитного. Грузный старосветский франт, в „чеховском“ пенсне и с бородкой „Анри-катр“, носил пестрый галстук бабочкой, кургузый пиджак, – из верхнего кармашка торчал цветной платочек, – и замшевые гетры на пуговках со штрипками поверх лакированных штиблет. Он был чистосердечно глуп, самодовольно невежествен и гордо ухмылялся, когда Арген величал его „король репортажа“. Однажды собутыльники Аргена по секрету сообщили „королю“, что на Холодной горе лопнул меридиан, и репортеры „Вестей“ уже там. Тот, на последний рубль, нанял извозчика, помчался на Холодную гору и там долго колесил, возмущаясь неосведомленностью милиционеров. А потом Арген заставлял его снова и снова рассказывать об этих злоключениях и комментировал с невозмутимой серьезностью, что меридиан, вероятно, лопнул в другом месте, но милиция скрывает, а вот в Америке на такой сенсации богатейшее дело устроили бы.
Высокий незнакомец лет 25-30, круглолицый, скуластый, с темными усиками и короткой раздвоенной „татарской“ бородкой, сердито рассуждал о бюрократизме, волоките и кумовстве в редакциях и издательствах. Разговор возник все в той же читальной-гостиной. Приятель оратора, очень хмельной и очень кудрявый, угощал нас дорогими папиросами и твердил:
– Хлопцы, перед вами – великий человек!
– Коля, не болтай чепухи, ты перебрал.
– Миша, я действительно перебрал, я этого не скрываю. Ты меня правилно предус- предос- предустерегал, чтоб я не мешал водку с пивом. Ты друг! Ты великий и в-в-великодушный друг. А я не послушался и перебрал ершей. Но я не пьян, а только навеселе. Немного под шафе.[174] А вообще, как говорили в старину? Кто пьян, да умен, два угодника в нем.