– Коля, не болтай чепухи, ты перебрал.
– Миша, я действительно перебрал, я этого не скрываю. Ты меня правилно предус- предос- предустерегал, чтоб я не мешал водку с пивом. Ты друг! Ты великий и в-в-великодушный друг. А я не послушался и перебрал ершей. Но я не пьян, а только навеселе. Немного под шафе.[174] А вообще, как говорили в старину? Кто пьян, да умен, два угодника в нем.
– Не угодника, а угодья!
– Почему? Не понимаю! Миша, ты прекрасный писатель и геройский революционер, но почему угодья, а не угодника? А по-моему, так лучше. Гораздо понятней. Н-нет, Мишенька, Михайлик, мой Мишель, тут я не соглашусь. Хоть ты и великий человек… Хлопцы, это Михаил Туган-Барановский, международный революционер, герой-подпольщик. Он скрывает это, он конспе-конспиратор. А я под шафе, но два угодника во мне… Как, ничего стишок? Вот что значит поэт. Он всегда поэт. Он – это значит я. И во хмелю я вас люблю… Вас – это значит тебя, Миша… Хлопцы, Михаил приговорен к смерти в трех, нет, в четырех иностранных государствах. Мишенька, где тебя хотят повесить? – в Чехословакии, в Румынии и в этой, как ее, Югославии?.. Ведь правда же… Ну, не скромничай, признай. Это же свои хлопцы, комсомольцы. Я по глазам вижу.
– Ладно, ладно, Коля, разболтался. Пошли, пошли, здесь не место. Давайте, товарищи, поможем Николаю, он устал, душно… Пойдем, погуляем по свежему воздуху.
Он заговорщически подмигнул нам и мы, польщенные доверием, подхватили Колю под руки и бережно поволокли.
На улице он вскоре согласился уехать домой на извозчике.
– Ванько! Сколько до Екатеринославской? Полтинник?! Грабеж! Мишенька, я же пустой… Вот гривенничек есть и пятачок и все… Ванько, за пятнадцать поедем? Не хотишь? Рвач! Бюрократ! Угар нэпа! Мишель, дай-ка мне двадцать копеек и ни копейки больше…
Туган-Барановский небрежно протянул ему рубль.
– Не упирайся, Коля, езжай, проспись. Приходи завтра читать поэму.
– Приду, приду, Мишенька, ты, как всегда, великодушен. Дай я тебя поцелую. Хлопцы, запомните сегодняшний день. Это замечательный день в ваших молодых жизнях. Вы узнали великого русского писателя и международного революционера. Он – новый Горький, новый Куприн, новый Пантелеймон Романов…
Общими усилиями мы усадили Колю на извозчика, который, увидев рублевку, сноровисто помогал и приятельски кивнул нам всем.
– Можете быть спокойными. Довезем, как родную деточку.[175]
А Зоря, Жора и я пошли провожать Тугана Барановского. Мы шли медленно по вечерним улицам.
– Давайте прогуляемся. Надо хмель расходить. Жена не любит.
Он стал рассказывать. Мы слушали, не смея прерывать, только охали изредка, восторженно переглядывались и переталкивались.
Он был сыном того самого Туган-Барановского, легального марксиста, с которым спорил Ленин. Отец умер в Париже, где находился как посол гетмана. А сын стал эсером-максималистом.
– По молодости. Мальчишкой был, шестнадцать, семнадцать. О Советской власти никакого представления, вернее – самое превратное. Но белогвардейскую сволочь ненавидел. Сперва увлекли эсеры. Непосредственные действия. Револьвер. Динамит. Первое задание – казнь корнета Яблочкина. Был такой зверь – лютовал в деникинской контрразведке; а в эмиграции создал свою тайную полицию. Они шантажировали или убивали тех, кто хотел вернуться в Россию. Мне и еще двоим товарищам поручили его ликвидировать. Наша штаб-квартира была в Румынии, а Яблочкин со своей шайкой пристроился в Болгарии, в порту Варна. Поехали туда с липовыми документами втроем. В том числе одна девица. Ей удалось его замарьяжить вечером в ресторане. Сели в таксомотор. А шофером – один из нас. Привез на условленное место. Тихое, на окраине. Там ждал я. Два браунинга в упор. Труп оставили в машине. Прикололи записку: „Казнен по решению боевой организации социалистов-революционеров“. Следующая операция – генерал Покровский. Тоже был осужден нашей организацией. За чудовищные злодейства во время Гражданской войны и за темные дела в эмиграции. Его выследили, когда он переходил границу из Болгарии в Югославию, шел с двумя адъютантами. И нас трое. В горах, зимней ночью. Завязалась перестрелка. Один из товарищей Туган-Барановского был убит, он сам ранен в плечо. Покровского и одного адъютанта прикончили, а другого ранили.
За эти „акции“ Туган был заочно приговорен к смерти в Болгарии и Югославии.
– Там полиция проведала. Нашли убитого товарища, опознали. А в Румынии один сопляк струсил, предал.[176] Его, разумеется ликвидировали, но с опозданием – многих успел выдать. Там тоже заочный смертный приговор. Но с Чехословакией это Коля спьяну перепутал. Из Чехословакии меня просто выслали по приказу правительства. Во-первых, за то, что я в Праге выступил на съезде эсеров против правых, против Чернова. Мы, молодые, развивались, читали советские газеты, установили связи с чешскими и польскими коммунистами. Мне поручили объявить на съезде нашу новую линию. Был скандал, драки, вмешалась полиция. А тут еще запросы из Румынии, Болгарии, Югославии, требуют выдать! Ну, чехи – либералы, выдавать на смерть им не пристойно. Выслали в Польшу, там у нас друзья – коммунисты. Но, прихожу во Львове на квартиру, а там, как на грех – засада. Бежал на чердак, оттуда по крышам, по задним дворам, трущобами. Пробрался в Германию. Просидел три месяца в тюрьме. Потом уехал во Францию. В Париже у меня родственники. Стал жить по эмигрантскому паспорту, так называемый нансеновский. Женился на француженке, вот придете – познакомлю. Она – коммунистка. Да и я во Франции стал членом компартии. Но работал нелегально. Иностранцам запрещено заниматься политикой. Все же в конце концов накрыли. И выслали. Вот и вернулся на родину. Недавно выпустил книгу – „В тени Эйфелевой башни“. Рассказы из жизни. Только о том, что сам испытал.
Иногда он себя прерывал:
– Что это я разболтался? Видимо, тоже перебрал. Мы с Колей вдвоем бутылку „Белой головки“ осилили, потом шампанское распечатали. Да еще и кофе с ликером. Старею. Раньше куда больше мог выпить и ни в одном глазу…
Мы подошли к небольшому особняку в тихом переулке.
– Ну, вот и моя хата. Спасибо, товарищи. Сейчас не приглашаю, уже поздно. И жена не подготовлена. Милости прошу завтра, часов в семь. Приходите, поговорим серьезно. Есть у меня один проектец, уверен, что вас заинтересует.
На следующий вечер я наваксил ботинки и, после некоторых колебаний, надел под толстовку отцовскую белую рубашку с крахмальным воротничком. Благо, отец был, как всегда, в отъезде. Нацепил галстук-бабочку. Жорка тоже пришел при галстуке „гаврилке“, в рубашке навыпуск, подпоясанный блестящим, явно не его, ремнем. Зоря ограничился чистой, свеже-поглаженной апашкой и проутюженными штанами. Но ботинки [177] тоже почистил.
Туган встретил нас в тёмнокрасной домашней куртке, с гусарскими жгутами на груди и в парчевых туфлях с позолотой, с острыми, загнутыми вверх носками. Он ввел нас в полутемную комнату. Горела только настольная лампа и какие-то канделябры с абажурами. Толпились книжные шкафы, огромный письменный стол, кресла. На стенах висели большие, плохо различимые картины в тяжелых рамах, гравюры, снимки. У низкого круглого стола низкий диван и пуфик.
– Моя супружница – француженка, но выросла в Алжире. Вот и мне прививает восточные обычаи. Сейчас попробуете настоящий турецкий кофе.
И она вошла. Длинная, тонкая, извивающаяся. Острое, бледное лицо стиснуто темными волосами, закрывавшими уши. Зеленое платье, блестящее, шелестящее, текучее. Светлые блестящие чулки. А ноги тонкие, почти совсем без икр. Но даже этот, по нашим понятиям весьма существенный, недостаток не умалял очарования.
Она прокартавила что-то приветственное. Неожиданно для себя я шаркнул ногой, как учили в детстве.
– Бон суар, мадам.
Она хихикнула.
– Бон суар, камарад-товахич!
Зорька демонстративно пробасил:
– Здравствуйте, товарищ.
Жорка чуть не упал, вставая с низкого пуфа:
– Добрый вечер.
Она всем улыбалась: „бон суар, бон суар!“
Мы пили очень сладкий, очень душистый кофе из маленьких чашечек. Запивали холодной водой из высокого узорного кувшина. Пили тягучий зеленый ликер из тонехоньких рюмочек. А еды всего – ничего: корзиночка соленых сухариков и корзинка печенья.
Зато разговор был захватывающий. Туган без долгих околичностей сказал, что собирается создавать новое литературное объединение, главным образом из молодежи. Молодых поэтов не пускают в печать, не пускают в литературу, и они должны действовать.
Жена в разговоре не участвовала. Она подливала нам кофе, воду, ликер. Я исправно говорил „мерси“. Она хихикала: „Пажальс“.[178] Жорка расхрабрился настолько, что сказал с ухмылочкой, внятно: „Мерси, товарищ“. Она долго смеялась этой замечательной шутке и повторяла: „Мехси, товахич… пажальс, камахад!“