В этот час дня, пока пресловутая подсветка еще не сотворила свое волшебство, в «Синем баре Маури» царил скучный полумрак театра, где еще не погасли огни, и требовалась немалая толика воображения, чтобы представить себе клиентов, выкладывающих по двадцать баксов за мартини в этой забегаловке. Вот в какую гавань стремились мои картины. Жалость-то какая. Мы вошли в лифт и поднялись на тринадцатый этаж, откуда молодой мистер Маури руководил компанией под названием «Корпорация Дай Ити», а «дай ити» означает «номер раз».
В приемной сидела мрачная дама с длинным подбородком, в прическе-шлеме и занудном сером костюме, однако мучить нас она не стала, и скоро нас провели через холл в офис моего очередного патрона — тоже занудный, фанера и алюминий. Ни малейших признаков вкуса или элементарного чувства, и я удивился, когда мистер Маури, серьезный, прилежный парень лет тридцати, встретил меня с такой почтительностью.
Мы беседовали, разделенные широким столом, пустым, если не считать папки с вырезками из прессы — все обо мне — и слайдов, каждый из которых мой новый патрон — или, скорее, владелец — по очереди подносил к настольной лампе и подробно обсуждал. Я понимал почти все и порой опознавал цитаты, комплименты из статьи Герберта Рида обо мне (1973), немного из Элвина Линна (1973) и Роберта Хьюза (1971). Я сидел и размышлял о японской системе образования и пользе механического заучивания. Поглядел на Марлену, однако та упорно отводила глаза. Она сдвинулась на краешек ситцевого сиденья, сложила руки на коленях и время от времени кивала.
Вновь я сидел в комнате и смотрел, как спускается на Токио тьма, небо за незашторенным окном вспыхивает розовыми и зелеными объявлениями баров, стрип-клубов и «бангкокского массажа». Мистер Маури закончил лекцию и повел нас в соседнюю комнату, куда более удобную, с мягчайшими креслами и коллекцией картин начала XX века — одна вполне могла сойти за Матисса.
Среди картин, отражавших крикливыми золотыми рамами излучение галогена, висел и «Tour en bois, quatre». Если при этой встрече я испытал разочарование, то не оттого, что это был всего лишь этюд, но потому, что на этом историческом свидании Лейбовиц показался мне менее великим, по сравнению с тем, как я ощущал его талант дрочащим подростком, который не располагал никакими сведениями кроме черно-белой фотографии с разрешением шестьдесят пять точек на дюйм. Я воображал себе нечто воздушное, возносящее, мистическое, краски, наносимые с одержимостью, слой за слоем, пока не начнут, раскалившись, сверкать.
— Господи! — выдохнула Марлена и устремилась к полотну без всяких там японских церемоний. Маури поспешил за ней, свинья к кормушке, подумалось мне, очки в золотой оправе бешеной юлой вертелись в сжатых за спиной руках.
— О, боже! — повторила она.
И это все? — думалось мне. Что-то доморощенное, в одном месте не прокрашена блузка, чуть грубовата поверхность желтого кадмия. Все это — мелочи, без труда устраняемые реставрацией, — подчеркивалось преступно безвкусной рамкой, и требовалось существенное усилие воли, чтобы отрешиться от постера моей юности и разглядеть реальную картину передо мной, ловкие беличьи завитки токарного станка и отважные решения старого козла, в ту пору, когда никто, и тем более Пикассо, еще не отваживались проникнуть в эту область несинтетического кубизма. Здесь, в плодах этого станка, среди цилиндров и конусов, проступала прямая и непрерывная линия от Сезанна до Лейбовица.
— Можно? — спросила Марлена.
Она сняла картину со стены и повернула обратной стороной.
— Смотри! — предложила она, и мистер Маури с поклоном пропустил меня вперед, чтобы я изучил потайную бесцветную изнанку, следы от кнопок, отмечавшие его путешествия и выставки, японские иероглифы на подрамнике — насколько я понял, извещавшие о появлении этой картины в «Мицукоси» в 1913 году. И еще я увидел засохшую муху — Сигнальную Диопсиду, я бы и внимания не обратил, если б не провел столько ночей, зарисовывая этих врагов искусства. Едва маленькая тварь вылупилась, как попалась в нити на изнанке Лейбовица, и там умерла, но почему-то никто ее не съел. Эта пустяковая печальная смерть не шла у меня из ума все последующие дни.
— Проблема, — заговорил мистер Маури. — Не хочу продавать ее в Японии. — Он трагически улыбнулся. — Японские люди не очень любят.
— Разумеется.
— Сент-Луис, наверное?
Я не сразу догадался, что за сцена разыгрывается на моих глазах. Маури поручал Марлене продать картину. Я поглядел в ее сторону, а она отвела глаза.
— В первую очередь, — отвечала она, холодная, как лед, — нужно переправить ее в Нью-Йорк.
— Не Фрипорт?
— Ни к чему.
Маури примолк и снова поглядел на картину.
— Хорошо, — сказал он.
Он поклонился. Марлена поклонилась. Я поклонился.
И на этом все, сообразил я. Дело сделано. Будут заполнять документы, понадобится подпись обладателя морального права, но подлинность картины уже все равно что подтверждена. Это я понял вполне.
Думал, мистер Маури захочет еще похвастать своей хитростью, как он набивает цену на мои девять картин, однако ничего подобного не произошло, и через несколько минут мы снова прошли знаменитый «Синий бар» и вышли на улицы Гламурного Города, смешавший с густой толпой. Марлена взяла меня за руку, высоко взмахнула ей и буквально соскользнула вниз по крутым ступенькам к линии Оэдо.
— Что такое? — поинтересовался я, скармливая монеты автоматической кассе.
— Милый, милый, — заворковала она. — Я так счастлива! Я так тебя люблю!
Она обернулась ко мне, задрала подбородок, глаза ее грели, ясные, как лужица воды на лестнице в метро.
— И я тебя.
— Еще бы! — сказала она и мы поцеловались прямо там, перед турникетом, на глазах у контроллера в белых перчатках, чуть в стороне от девиц и взбудораженных «гайдзинов»,[69] толкавшихся вокруг, не знавших, с какими мирами они вошли в соприкосновение, а линии этого сюжета, протянувшиеся во все стороны, соединяли нас с Нью-Йорком, Беллингеном и Хью, всегда Хью, сидящий на тротуаре возле промокшей насквозь коляски.
Жан-Поль наведался к нам в рубашке с запонками и благоухая туалетной водой. Злился страшно, потому что Марлена Лейбовиц перевела ему пятнадцать тысяч долларов. Что ж тут плохого? Он закурил сигарету и выдохнул в меня дым.
Он провел ВСЕ УТРО С АДВОКАТАМИ. Господи Боже, Марлена Лейбовиц уговорила его подписать доверенность на продажу «Если увидишь, как человек умирает» в Японии. Эта картина — его СОБСТВЕННОСТЬ. Он НЕ СОБИРАЛСЯ ПРОДАВАТЬ ЕЕ НИ ЗА КАКИЕ ДЕНЬГИ, так что Марлена — МОШЕННИЦА и ВЫМОГАТЕЛЬНИЦА. Он на нее ИНТЕРПОЛ натравит, вот только сообразит, как.
Я поблагодарил его за доброту — подлиза, подлиза, — а он тут же попросил разрешения осмотреть мою комнату, и я пожалел, что вел этот разговор, но мои ЖАЛКИЕ ПОЖИТКИ все лежали на своих местах, даже венок и радио, которое мне дала полиция. Жан-Поль призадумался. Погасил сигарету иод струей воды и сказал, что беспокоится обо мне. Я ответил, что Мясник скоро вернется за мной, а патрон глянул на меня с таким участием, что у меня желудок вверх дном перевернулся.
НЕ ПРОШЛО И МИНУТЫ, как Джексон уведомил меня, что моя кровать понадобилась новому ПАЦИЕНТУ, а мне с коляской и тележкой придется перейти в кладовку и жить там, пока мое положение не прояснится. Мой брат В ДОЛГАХ. Что же теперь со мной будет?
Было время, брат заставил меня жить на заднем сидении его «эф-си холдена». Я находился НА ЕГО ПОПЕЧЕНИИ — на улицах Сент-Кильды, Мордиальяка, Восточного Колфилда и прочих мест, куда он устремлялся в поисках женщин, которые согласились бы приютить его уродскую голову промеж грудей. Желтые уличные огни, красно-кирпичные дома, размеченные парковки, на асфальте пятна бензина, ни живой души, лишь изредка одинокий чужак, АЗИАТ или НЕМЧУРА, все — изгнанники из родных мест, обреченные блуждать по земле в сумраке ночи.
«Эф-си холден» провонял влажными окурками, картофелем, прораставшем на сыром и ржавом полу, стопками плесневеющих газет, из-за этого МУСОРА заднее ЛОЖЕ не раскладывалось, спать негде.
В Ист-Райде и даже в Беллингене и на Бэтхерст-стрит я думал, плохие дни миновали, но за поворотом Г-образного коридора, пятью ступеньками ниже, подле прачечной уже подстерегала кладовка, прогорклый запах губок, хуже, чем вонь НАЦИОНАЛЬНОГО АВСТРАЛИЙСКОГО АВТОМОБИЛЯ. Я спросил Джексона, нет ли комнаты получше. Нет, сказал он и попытался НЕОФИЦИАЛЬНО дать мне денег, но я побоялся брать.
— Как хочешь, — сказал он.
Чтобы пациенты не подумали, будто мне платят, я старался не заговаривать с ними. Теперь они решили, что я приятель Джексона, и, само собой, невзлюбили меня. Сам, дурак, виноват, что остался один. Я тосковал по брату и не знал, доведется ли нам еще хоть раз поговорить.