Он не ведал ни благодарности, ни преданности. Может, именно поэтому люди и подчинялись ему? Может, именно это и влекло их к нему?
Теперь уже не помню, как и когда, но я вдруг оказался его другом, его избранником. Может, потому, что я играл соло в некоторых его номерах и все время должен был обмениваться с ним взглядами. А может, по чистой случайности. Может, он выбрал меня, как вытягивают лотерейный билет.
Я до сих пор вижу его лицо, кошачье, узкое. Вижу его улыбку, ослепительную, ледяную. Слышу голос, мягкий, но в любое мгновение готовый перейти в грозный рык.
Он сделал меня своим другом. Я добровольно вступил с ним в дружеские отношения, добровольно подчинился ему. Главным был он. Если он хотел разговаривать, мы разговаривали. Хотел молчать, молчали. Хотел пить водку, я тоже пил водку. Хотел шампанского, мы оба пили шампанское.
Мне нравилось подчиняться ему.
Нравилось, когда он цинично и безжалостно разбивал мое мнение.
Мои чувства и воля превратились в его крепостных.
Он никак не влиял на меня, не давил. Ни к чему не принуждал. Я сам позволил ему сделать меня своей собственностью.
Прости, но я часто с горечью думал, что всего этого не случилось бы, если б меня не угнетало чувство долга, если б в глубине души я не жаждал приключений, безумств, чего-то иного, чем ежедневный труд ради тебя, ради нас, ради того, чтобы свести концы с концами.
Однако, по правде говоря, уступил я ему исключительно по слабости, исключительно из-за желания иметь деньги. Он сделал меня вором, квартирным вором, и я позволил этому случиться.
У него всегда было много денег, для артиста кабаре — слишком много. Мне было неприятно видеть, как он швырял ими, когда мы с ним где-нибудь пили. Однажды я спросил, откуда у него столько денег, и он все открыл мне. Рассказал о своих ежемесячных кражах, которые совершал в одиночку или с кем-нибудь из детей. Человеку-змее ничего не стоило проникнуть в любое отверстие.
Он поведал мне, как совершается и как готовится преступление. Он никогда не проникал в дом, не зная заранее, что там можно взять.
Ему нужен был помощник, чтобы стоять настороже и принимать добычу.
Не возьму ли я на себя эту роль?
Я был польщен. Я был как воск в его руках. Я боготворил его, был счастлив, что он обратился ко мне, оказал мне доверие. Так я стал вором.
И если теперь мне стыдно, то не потому, что я воровал. Богатые особняки на Аптекарском острове не стали беднее от наших набегов. Меня мучит то, что я позволил ему манипулировать собой, позволил собой командовать. Что мне нравилось быть адъютантом и мальчиком на побегушках у Виктора Зернова. Он украл мою волю, и я допустил это.
Помню твое недоуменное лицо, Гаврик, когда ты увидел у меня хрустящие банкноты. Поверил ли ты тогда моим объяснениям? Ты гордился мной, всегда гордился и был благодарен брату, который помогал тебе, содержал тебя. Помню твое детское, трогательное уважение — хотя ты был уже студентом! — к моим жалким выступлениям в кабаре. Помню, как ты пытался разговаривать со мной о моей работе, просил, чтобы я рассказал тебе об этом особом мире. Я знаю, тебе не давало покоя, что я плачу за твое учение, хотя сам я из-за отсутствия средств не мог поступить в консерваторию.
Ты никогда не спрашивал меня о деньгах, которые я вдруг стал приносить домой.
Дорогой Гаврик! Письмо получилось длинное, и я не знаю, сумел ли я объяснить тебе свое поведение так, чтобы ты понял меня. Впрочем, я не прошу ни прощения, ни понимания. Я только говорю, что я человек безвольный и нерешительный. Просто я плыл по течению. Я был мальчиком на побегушках. Сидел на корзине с яйцами и кудахтал, как придворный шут.
Когда Виктор Зернов во время нашей последней кражи застрял в дымовой трубе, я сбежал. И поделом мне, что он потом, когда полиция вытащила его из трубы, свалил всю вину на меня, сказав, что я был организатором краж, укрывал краденое и использовал его как подручного.
Я очень болен, Гаврик, жить мне осталось уже недолго. И пока еще есть время, мне захотелось написать тебе это письмо. Захотелось сказать, чтобы ты берег то, что принадлежит тебе, по-настоящему принадлежит: свою свободу. Не позволяй никому построить для тебя ледяной дворец и не входи в него по своей воле. Живешь ли ты счастливой семейной жизнью или живешь ради какого-нибудь великого дела, берегись таких людей, как этот человек-змея.
Твой брат Саша
Пятница, 12 апреля 1912 г. Борт «Титаника»Время в море движется не так, как на берегу. Часы проходят незаметно, пролетая вместе со светом и ветром. Все кажется простым и легким. Пассажиры встают, завтракают, пьют чай. Думают о том, что им хотелось бы сделать, о книгах и журналах, которые взяли с собой. До полудня они читают. Прочитывают по четыре раза одну и ту же строчку. Мысли их разбегаются. Море так красиво, пароход так мал. Воздух и небеса бесконечны… Человек берет себя в руки и дочитывает абзац до конца. А тут уже и ленч.
После ленча пассажиры слушают музыку в зимнем саду или прогуливаются по палубе, встречаются со спутниками, обмениваются обычными фразами о спорте или политике — здесь, в море, и то и другое представляется одинаково далеким. На несколько дней человек изолирован от мирской суеты по обе стороны Атлантического океана. Расстояние между Старым и Новым Светом постоянно уменьшается, делается короче. Суда несут эти миры с собой — книги, серебро, турецкие бани, виски с содовой, вольтеровские кресла и грелки. И тем не менее человек находится в пути, в некоей пустоте. Никаких газет, никаких телефонных звонков. Разве что иногда телеграмма.
На скользившем по волнам «Титанике» царила приятная, расслабляющая праздность. Пассажиры первого класса поглощали завтраки и обеды с удвоенным от морского воздуха аппетитом, играли на палубе в разные игры, фотографировали друг друга у поручней, устраивали по вечерам шарады и викторины, играли в карты, заключали пари о расстоянии, покрытом судном за последние сутки, о скорости судна и о времени прибытия в Нью-Йорк. Играли в сквош на палубе «G» или расходовали полученные во время ленча калории в судовом гимнастическом зале. Обедали с друзьями и друзьями друзей в роскошном обеденном зале или в ресторане a la carte. Во втором и третьем классе, где было меньше удобств, чем в первом, часы в море протекали столь же безмятежно. Дети бегали, взрослые мечтали. Играли, пели, в салоне третьего класса устраивали танцы; к услугам пассажиров там было пианино. Начали завязываться легкомысленные романы.
Команда тоже была довольна новым судном, особенно после того, как берег остался позади и перед судном открылся океанский простор. Ровно в 10.00 каждый день, кроме воскресенья, старший механик, распорядитель рейса со своим помощником, судовой доктор и старший стюард поднимались на мостик к капитану Смиту, который встречал их в парадном мундире с регалиями на груди. Стоя по стойке «смирно», каждый отдавал рапорт о делах, входивших в их ведение. Ровно в 10.30 капитан Смит отправлялся с ними в ежедневный обход судна; они проходили по всем коридорам, салонам и кают-компаниям во всех классах, осматривали камбуз и пекарню, парикмахерскую и бары, буфетные и кладовые, изоляторы для больных и машинное отделение. Эти люди в морской форме осуществляли инспекцию и контроль тщательно и ответственно, обращая особое внимание на порядок, чистоту, дисциплину и прежде всего безопасность. Проверяли иллюминаторы и лебедки, шлюпбалки спасательных шлюпок, выговаривали за небрежно задвинутый совок в угольном бункере, от их внимания не ускользало даже грязное кухонное полотенце; снова и снова задраивались люки трюмов, окурок на полу в прачечной служил поводом для строгого внушения. Совершив свой ежедневный обход, офицеры возвращались на мостик, где все предложения и замечания заносились в судовой журнал. Потом капитан совещался на мостике с вахтенными офицерами и своими помощниками, сообщал им о результатах проведенной инспекции, корректировал курс судна и отдавал распоряжения на предстоящий день.
В 8.30, в 13.00 и в 18.00 горнист «Титаника» П. У. Флетчер подавал сигнал, сообщавший о том, что обеденные залы готовы к приему пассажиров.
В камбузах вынимали из печей большие подносы с румяными булочками, в котлы загружали целые горы брюссельской капусты и картофеля, ставили на лед бутылки с пивом, резали кур, а в ресторанах изящно складывали салфетки.
По всему судну неутомимо сновал инженер Томас Эндрюс из компании «Харланд энд Волфф» и делал заметки. Он совещался с капитаном, беседовал с генеральным директором Исмеем. Разговаривал с юнгами и кочегарами. Не должен ли этот крюк висеть чуть ниже? Не трудно ли в камбузе управляться с большими котлами? Есть ли место, где могут присесть подносчики угля? Не нужно ли отшлифовать полки в шкафах для постельного белья наждачной бумагой? Довольны ли горничные санитарными условиями? Так он знакомился со всем судном от носа до кормы; ничто не ускользало от его внимательного взгляда, и команда проникалась уважением к инженеру, который создал этот прекрасный пароход и хотел облегчить их работу. Кок приглашал Эндрюса снять пробу с омара, две горничные шутливо заигрывали с ним. Пекарь с палубы «D» пек для Эндрюса, у которого было что-то с желудком, специальный хлеб, а горничные с палубы «F», чистившие и гладившие одежду, проявляли к одежде инженера особое внимание — пришивали пуговицы, обрезали выбившиеся нитки и быстро возвращали его одежду в каюту. Он был отцом «Титаника» и приходился дядюшкой всей команде. Эндрюс не обошел вниманием и музыкантов, он поинтересовался, достаточно ли вместительно помещение, где они хранят инструменты, не холодно ли им, не жарко ли, достаточно ли света по вечерам, когда они выступают.