В день посвободнее Коляня сводил его в парикмахерскую, чтобы постригли и подровняли бороду. И конечно, сопровождал его к больным, иногда рублем-двумя обеспечивая проезд. Лишь бесед, шестичасовых и изнуряющих, Коляня у себя не устраивал в силу ограниченности гостиничного номера — беседы проходили, как и всегда, у Кузовкина и Люси. Коляня же, блюдя общую слаженность, обстоятельнейшим образом отвечал по телефону больным или их родственникам, что рвались к знахарю:
— Нет. Не сегодня… В среду. Теперь, пожалуйста, ваши данные — сколько вам лет?.. И чем больны?
Быт упрощая, чтобы не покупать и не ездить, Коляня постепенно приучил Якушкина и к буфету. В тиши полупустовавших номеров персонал гостиницы был строг, скучен и вышколен, но, может быть, именно поэтому буфет работал исправно и был хорош — был чист, а для вегетарианца Якушкина тут всегда и без просьб оставались помидоры, зеленый лук и даже травка, именуемая салатом. Коляня был счастлив. «Привет!» — он подмигивал коридорной или горничной, горничная, скучая, тоже подмигивала, а он под руку, как друга старшего или как старенького отца, вел насытившегося старика в обратный путь из буфета в номер.
Теперь Коляня имел наконец некое житейское пространство и немало времени, чтобы рассмотреть знахаря вблизи: старик, оказалось, возвращался с врачевания в сомнениях (первое, что удивило Коляню), возвращался в себе неуверенный и себя терзающий. Болезнь не поддавалась, и Якушкин, если не вовсе иссяк там в болтовне, жаловался — самоучка, мол, и какой я врач. Жаловался он, впрочем, себе же.
Не замечая сосуществующего здесь же Коляни, он бормотал и бубнил свое бу-бу-бу-бу, и, уже лежа, тоже бубнил, и, вытянувшийся, наконец засыпал, но вдруг вскрикивал, садился, свешивал с кровати жуткие костлявые ноги и начинал вновь маяться: «…Боже мой, почему мало так знаю. Ведь помрет, помрет!» Удивленный тем, что и фанатики, оказывается, бывают в сомнениях и в очевидной растерянности, Коляня сколько умел утешал, а не утешив, слегка и покрикивал: «Да спите же вы спокойно, Сергей Степанович, — ну и помрет! Бывают же безнадежные». — «А?.. Кто это? — старик озирался, старик замечал вдруг Коляню, выпадая из своей маеты и ночной муки. — Помрет — и что же тогда получится?.. Э, не-е-ет!» — глаза его вспыхивали тем самым белесым огнем: вид дикий был, уже и не жалкий, и не мающийся, и тогда Коляня, подошедший было, чтобы втолкнуть старца в постель, отступал в угол — в свой.
С неисшедшим и затяжно длящимся чувством вины старик хватался за чтение. Ночь распадалась надвое — Коляня закуривал, зевая, и поглядывал на сгорбившегося за столом старика, на его патлатую седину, свалявшуюся от подушки. Иногда виноватящийся Якушкин читал до утра.
Читал он журналы, брошюры, газеты — читал в запас все подряд, сам же себе и заранее чтиво добывая: а именно собирая в авоську журнальный хлам, что, выброшенный, валяется в подъездах там и здесь в шаге от мусоропровода. Что понимал и что черпал старик, к примеру, в журналах по радиотехнике, сказать трудно: у него было свое чтение. Он любил красивое слово «позитрон», и слово «полупроводник», и, конечно, «нейтрино», отчеркивая карандашом все, что с ними по смыслу и около увязано. Кое-что он выписывал себе на листочек корявой рукой. Коляня тихо пережил минуту разочарования и острой жалости, когда однажды (любопытство одолело) выписки подсмотрел… Едва сходила заря якушкинской говорливости, отчеркнутые эти слова объявлялись и, вероятно, скреблись в памяти старика, пока не распирали его черепную коробку, — пламенели там и горели, требуя исхода, как выхода. Тогда он, надо думать, и швырял их, слово за словом сплавляя в огненный бред. Но Коляня уже разделял в старике то и то, Коляня уже догадывался, что дар врачевателя в Якушкине существует помимо и сам по себе, возвышаясь и нависая над словесной галиматьей, как возвышается и нависает тяжелая гора над садами, огородами, над домиками и лодками в заливе.
Ночь длилась. «Сергей Степанович, может, поспать нам. Не пора ли баиньки, а?» — говорил Коляня посреди развалившейся надвое ночи, зевая и плебейски почесываясь, усталый.
— Пора спать — Сергей Степанович!..
Всклокоченный старик, от чтения оторвавшись, скрежетал зубами:
— Молч-чи, молч-чи, ч-червь!
Надо было спать, и Коляня укладывался, мирясь и свыкаясь с ночной маетой знахаря с каждой ночью все более. «Если б я больше знал. Если б знал…» — Якушкин, повторяя и повторяя, вроде как каялся, а то вдруг, к столу склонившись, даже и звучно бился о плоскость стола лбом. «Сергей Степанович, казенная ж мебель», — схваченными уже губами шептал-бормотал Коляня и (сказать старикану не успев — а хотел, — чтоб гасил свет) проваливался в яму сна.
* * *
В хлопотные эти дни Коляня сдал в «Науку и жизнь» две статейки о народной медицине, напомнив в них читателям о распространяющейся сейчас тяге к гомеопатам: о врачах-самоучках прошлого, о тибетской медицине и о прочем. Не имея еще выроста, чтоб блеснуть слогом, Коляня все же блеснул, хотя бы и только в собственных глазах. Он — сумел.
Не называя пока имени Якушкина, аккуратно и осторожно Коляня провел мысль о том, что народная медицина никогда, собственно, не погибала и жила своей, пусть неприметной, жизнью. Был даже и удался, особенно во второй статье, маленький выпад: знахари, мол, талантливые знаемы нами и сейчас. Выпад был прикрыт добрым кивком в сторону подспудности и стихийности вообще.
Надоедая и настырничая, Коляня в эти же дни просил онкологов доверить Якушкину одного из своих больных («…хоть самого плохонького, ну, безнадежного, ну, дни которого сочтены»), чтобы знахарь врачевал, а врачи оценили. Коляня просил врачеванья в условиях клиники и — на виду. Андрей Севастьянович, конечно, отмахивался, как и положено отмахиваться хирургу-онкологу, однако же Коляня так наседал, что хирург впервые более или менее серьезно поинтересовался:
— …Он хоть прилично выглядит, этот твой Якушкин?
— В каком смысле?
— Ну, рукав не жует на ходу? Слюни не пускает?
— Бог с вами, Андрей Севастьянович! Он вполне приличный человек — одет бедновато разве что. Но ведь не в театр идти.
«Корепанов Алексей — 20 лет, тощенький, городской паренек. Лежал в клинике с запущенной килограммовой опухолью за ухом (есть снимок), через ухо опухоль распространилась в горло. Дыхание перекрыто. Операцию сочли невозможной. Выписан из клиники, дабы умер не на чужих руках…»
Коляня вел запись.
«1-я неделя. Втирание энергии через руки. Обычные для Якушкина изначальные шаги врачевания — знахарь сламывает человеческую суть больного, с тем чтобы, как паук, высосать и заглотнуть душу…»
«2-я неделя. Якушкин все еще повторяет, что таким, как он есть, паренек природе не нужен: пусть умрет.
Знахарь рычит, больной истекает слезами. Опухоль за ухом придает несчастному клоунский вид…»
«5-й день 2-й недели. Больной сипит, горло заложено — не может ни всхлипнуть, ни произнести звука. Якушкин говорит о совести, которая объемлет всех и вся, даже таких, как ты…»
«3-я неделя — пошли в ход растирки и мази. От опухоли в горле паренек совсем задыхается. Втирание энергии в ладони продолжается по-прежнему.
Руки у задыхающегося отекли и раздулись. Ладони как лепешки…» Якушкин говорил уже семнадцатые сутки подряд, такого, кажется, не бывало, и Коляня предполагал, что знахарь на этот раз бессилен. Родственники больного Коляню не гнали. В белом халате и при чае с карамелью Коляня часами просиживал у них на кухне, иногда ночевал. С родственниками он был на равных правах: мог слышать через прикрытую дверь комнаты, но не входить. Чудо случилось вновь.
Утром восемнадцатого дня врачевания Якушкин впервые замолчал; замолчав, знахарь тут же и уснул, обессилевший. Он сидел прямо на полу, укутавшись в свое старенькое пальто, в шаге от больного, и сидя спал. Паренек тоже спал. Мать больного, обеспокоенная поутру тишиной, немо вошла, втиснулась в комнату, а потом сказала слова, которые тут же передали Коляне, его растолкав: «Дышит без хрипов». Проснувшийся и зевающий (он спал здесь же, на кухне), Коляня обследовал горло: опухлость уменьшилась, заметно упав в объеме. Опухоль стала схожа с обычной воспалительной припухлостью на гландах и горловой ткани. Мать помогала: она осторожно оттягивала подбородок сына, Коляня же, нависая, заглядывал в горло и осматривал, а в шаге от них сидел на полу Якушкин, уткнувший голову себе в колени. Старик тихо спал.
«19-й день — началось гниение опухоли за ухом…» Внушительный мешок опухоли покрылся мелкими трещинками, а затем целой сетью трещин, как бы подрисованных тонким пером и тушью. Еще через два дня опухоль раскрылась, как раскрывается цветок, — опухоль разлагалась; запах стоял невыносимый. На полдня Якушкин уже оставлял больного. Однако медсестре, которую вдруг пригласили воспрянувшие духом родственники больного, знахарь строго сказал: