Женщины умолкали. Видать, им многое говорили дырявые чулки. Вздыхали тихо.
Недели через две Боря стал искать работу. Уходил куда-то все в той же своей офицерской куртке, к вечеру возвращался. Сперва посмеивался – на заводе, единственном государственном производстве, ему предложили поучиться на сборщика, или сесть в отдел кадров, или дежурить в военизированной охране. Но это вообще-то другое хозяйство, и туда надо еще идти договариваться. Хаджанов предлагал идти к нему в помощники по санаторию и заодно тренером в тир. Объяснял, что эти низкие должности ничего не значат, главное, чтобы он согласился помогать и в остальных его делах, а деньги будут. Но что за дела, в которых следует помогать, умалчивал. До поры. Борис к этой поре не тянулся, просто покачивал головой, отмалчивался. И Глебка был с ним солидарен – разве забудешь тот подлый хаджановский разговор?
Неделя катилась за неделей, и Борик как-то постепенно перестал заходить домой каждый день. Заглянув случайно в библиотеку, Глебка не обнаружил там и Марины, а заведующая, поняв его взгляд, кивнула:
– Снова…
В общем, они запили, теперь на пару. Глебка отправился к ним и в ужас пришел. Маринино жилище превратилось в какую-то берлогу – неприбран-ная, смятая, черная постель, пол затоптан, покрыт коркой грязи, посуда грудится в раковине, а на столе разномастная стая пустых пузырей. Встретили его радостно, как давнего, да забывшего их друга, принялись угощать – все той же незабвенной капустой, и после двух рюмок Борик, светлоглазо улыбаясь, сказал:
– Ну все, братик! Послезавтра! Глебка не понял, пожал плечами.
– Последнее действие, понимаешь?
Глебка не понимал. И тогда Марина объяснила ему, что послезавтра, как их предупредил военком, приезжает команда из округа. Они откопают того, кто похоронен под именем Бори, и увезут. А Бориса приглашают вроде как быть при этом – не поймешь при чем: для него – празднике, а для того?…
Глебку всего передернуло от ужаса. И хотя Борис как будто радовался, не мог дождаться конца этой правды, сама она, его правда, была так безнадежна, что даже вот, как бы убираясь из его жизни, разрешаясь, расковывая Борю от своих кандалов, вовсе ведь никого ни от чего не освобождала.
Вот они и пили, спасались. Стушевывали Борины воспоминания, его плен, побег, увольнение. А с ними и его молодое восхождение, его мальчишескую славу и все будущие надежды.
Глебка выпивал с ними, хотя и сдерживая себя, заедал знакомой капустой, и, надо заметить, это ему помогало. Но вот Боря! Он пил водку как воду, по полстакана сразу, но был, казалось, трезвешенек, только, когда мера превышалась, из немигающих глаз его текли слезы. Говорил он одно и то же, повторял, что все кончается, слава Богу. А думал про что-то совсем другое – никак его не утешающее. Глебка считал, что ему просто страшно. Ведь освобождалась Борина могила, занятая случайно другим человеком, и это как будто бы какую-то новую истину открывало. Что-то значило.
Уходя от них, храбрясь, понимая, что он что-то все-таки сделать должен, как-то Борину тяготу облегчить, Глебка сказал, что послезавтра, только пусть кликнут, тоже придет на кладбище и будет вместе с ними.
Дома женщины ужаснулись Глебкиному виду, но когда он неровно пересказал услышанное, вовсе развалились. И хоть брат говорил про послезавтра, прошло дней пять, не меньше, да и случилось все не так, как думали.
Под утро раздался стук в окно, мама впустила трясущуюся от холода Марину. Уже настал апрель, все таяло, но в четыре утра одеваться стоило поосновательнее, на Марине же все было кое-как. Едва-едва унимая дрожь, она рассказала, что команда приехала ночью, звать Борю не хотели вовсе, но военком послал какого-то подручного, и работа заканчивается, а Глебка – просил, вот она прибежала, чтоб он потом не обижался.
Глебка тоже наспех оделся, и когда прибежали на кладбище, солдаты в спецовках, грязных от глины, но не матерясь, как обычно, а молча и совсем непочтительно вытаскивали из земли запаянный, обтянутый красной тканью гроб, ставший теперь коричневым. Ящик этот скользил в руках, непослушно вырывался, словно не соглашался вылезать, возвращаться наружу, и с трудом его столкнули в другой ящик, побольше, сбитый из неошкуренных досок, споро заколотили. Получился просто короб с непонятным грузом. Его дружно подняли, закинули в кузов, захлопнули заднюю крышку бортового грузовика.
Солдатам дали команду пойти в конторку, там руки хотя бы отмыть. Командовал майор, совсем еще молодой, высокий блондин, чуть постарше Бориса, а с райвоенкомом курил и о чем-то скупо переговаривался полковник, похожий на Скворушкина. Докурив, подошли к Борису. Глеб и Марина стояли рядом, и Глебка видел, как полковник этот протянул руку брату и сказал:
– Ну, прости, лейтенант. Мало тебе досталось, так еще и это… Борик в рассветном полумраке был совершенно белым: светлое, светлое лицо. Он стоял смирно, не шевелясь. Будто не перед ним извиняются, а, наоборот, его приговаривают. А он слушает приговор. Глебка удивился, что Борис ничего не сказал. Ни звука не произнес.
Полковник вздохнул, повернулся, пошел с военкомом к «газику», возле которого еще несколько минут они обменивались бумагами.
Грузовик задребезжал от натуги, выехал с кладбища, а за ним «газик» да крытая машина с солдатами.
Потом Боря подошел к могиле. Она теперь не выпирала холмиком – была хоть и комками, но в общем выровнена, потому что опустела внутри.
Только осталась деревянная красная тумба со звездочкой наверху и с блестящей металлической пластинкой, где имя и цифры. Второй раз стоял Боря перед этой могилой. В первый раз – с чужим гробом. Теперь – перед пустой.
– Ну вот, – сказал тихо, – плацкарта забронирована. Обернулся к Глебке и, будто от него это зависело, проговорил:
– Пусть не занимают.
Борис остался ночевать дома, принял душ, лежал чистый, протрезвевший, спрашивал маму и бабушку:
– А может, правда, на завод? Вон Аксель хвастает, что зарплата вполне!
– Да уж проживем, – смиренно отвечала бабушка.
– Но у тебя же высшее военное! – удивлялся Глебка.
– Мало ли как поворачивает! – защищала мама.
Наутро Боря отправился в отдел кадров, чем-то там обнадежился, вернулся, позвал Глебку прогуляться, и они зашли в парк. Возле часовенки, уверенный, что все миновало, ну и по глупости, конечно, Глебка стал рассказывать брату, как тут вот отпевали его и как играли тогда подвыпившие музыканты. Борис будто споткнулся, лицо его потемнело. Он слушал Глебку напряженно, пока тот не спохватился, что не про то говорит, и вообще…
Осекся, попросил прощения, потом сам понял, что Боре это рассказывать было нельзя, заполыхал костром. Но тот был смущен чем-то другим. Вдруг сказал:
– А меня и отпевать-то было нельзя. Я не православный! Глебка тогда еще рассмеялся, спросил:
– Как это?
Ведь бабушка рассказывала, их обоих крестили в самом начальном, еще беспамятном детстве – в большой город возили, не вместе, конечно, а порознь – когда они на свет появлялись, да и нарекли-то их в честь православных страстотерпцев.
Но подумать подольше об этом не удалось. К Борику подковыляла нищая старуха, местная знаменитость, тетя Зоя – в общем-то, никакая она не нищая, обыкновенная пенсионерка, и на жизнь, пусть не в удовольствие, но все-таки, ей бы хватало, если бы она не ходила вечно пропитая. Подошла к ребятам и спросила, почему-то Глебку:
– Это ты Горев Борис?
Он кивнул на брата. Пьянчужка встрепенулась, будто сама же себя укорила, вспомнив, что к чему, протянула Борису бумажку.
Он взял удивленно, была она свернута трубочкой, сразу ее раскатал, прочитал раз, два, смял, сунул в карман куртки, шагнул к старухе, спросил ее:
– Кто? Кто дал?
Тетя Зоя, уже все, видать, забыв, воззрилась на него удивленными и как будто пустыми светлыми глазами, что-то мучительно припоминая, потом обрадовалась:
– Они сказали, придут.
– А кто они?
– Две блондинки. Молоденькие! – Мельком глянула на Глеба. – Как раз для вас.
– Где? – допытывался Борик.
– На автовокзале. Сразу уехали. Не наши.
– Тут же адрес!
– Як вам и шла, в деревню вашу. Вижу – ты.
Ну и хитра пьянчужка: ведь сначала-то с Глебкой заговорила. Придуря-лась, хотя знала Борю в лицо – да его ведь многие знали и знают. Может, и про блондинок врала? Это даже Глебка сообразил – нельзя верить ни одному ее слову. А Борис крепко держал за руку тетю Зою:
– Черные? – спрашивал. – Парни черные были? «Юги»? По-русски с акцентом говорят?
Тетя Зоя не вырывалась и не пугалась.
– Говорю же, – сказала, смеясь, – две блондинки. Вот те крест. И обернулась к часовенке.
Боря отпустил пьянчужку, даже извинился. Они пошли дальше. Тропинки в парке были скользкие, полные влаги, и двигаться приходилось, сторожась, чтобы не навернуться.