– А там дойдём и до сбережения границ души! – уточнял с металлического стола лежащий Порфирий, воздымая руку. – Ибо глаголет Писание: «Проклят нарушающий межи ближнего своего!..»
+ + +
Так неделю назад неторопливо рассуждали они в пляшущем неровном свете печной вселенной – двое изгнанных из науки учёных да монах без пристанища, оказавшиеся в своей стране как в чужой… И хоть к беспаспортному Порфирию особо ласковой родина не бывала никогда, однако запрета ношения рясы за его проступки так никто на монаха и не возложил, и очень он был этим счастлив, потому берёг её пуще всего. Носил при себе крупную цыганскую иглу с намотанной на неё длинною суровой ниткой. И при каждом ночлеге в чужом дому первым делом искал он клочок ненужной тряпицы, чтобы залатать, чтобы стянуть на рясе малейшую дырку, пока не разрослась она в опасную сквозную дырищу.
Пёстрые эти лоскуты делали Порфирия повсюду человеком, весьма отличимым от прочих. На подоле, к примеру, алел кружок, вырезанный из детского носка, изношенного понизу, но вполне крепкого сверху. Зеленела так же на правом боку особо надёжная заплата из старой солдатской гимнастёрки. И даже крепкий угол выцветшего бабьего платка весьма уместно синел на левом его локте.
Конечно, тут, в котельной Василия Амнистиевича, даже клочка материи срезать не с чего было монаху-шатуну. Только и оставалось, что полёживать в тепле, горько припахивающем гарью и тухловато – золою, да толковать, поглядывая в топку, о дырявых межах – прохудившихся, сквозных…
– Да… Правое дело – заградить межи! – повторял Порфирий басовито тихим людям кропотливого книжного знания. – Заштопать их надобно научным путём. Излучением каким-нибудь, токами невидимыми заградить, чтобы зло под притворной гримасой добра к нам не устремлялось, и не продувало бы нас оно гибельными своими сквозняками, навылет. Потому как на видимые силы надежда ныне плохая… Да ведь уж проклят он заранее – всяк, нарушивший межи ближнего-то своего!..
+ + +
Про Порфирия говорили разное. Будто давным-давно принял он пострижение от кого-то из епископов, тайно рукоположенных в местных лагерях и епископство своё затем скрывающих десятилетиями – из-за недоверия к властям, заражённым нечистым зверем издавна: задолго, вроде бы, ещё до всяких революций.
Было в жизни Порфирия, впрочем, и служение почти открытое, когда стараниями верующей руководительницы при швейной фабрике захолустного районного центра устроена была в степях, негласно, церковная комнатка с малым числом прихожан. Вся паства состояла тогда из семерых посторонних работниц, овдовевших в войну, из местных трёх старушонок, пятерых молоденьких швей-мотористок да одного кроткого приезжего математика, перепуганного до смерти разверзшейся пред ним в одночасье страшною бездной цифровых всеобъемлющих значений, отчего чуб его вздыбился ещё в институте и уж не повиновался больше расчёске, как его не мочи – водою ли, пивом, яичным ли белком…
Сбежавший сначала – из далёкого сибирского научного центра, а затем из психиатрической городской больницы в эту глухомань, залётный математик, с головою, похожей на дикий куст, безропотно служил при фабрике в отделе технического контроля. И хотя числился он браковщиком-сертификатором, но наладкою швейных машин занимался так же, не считая механику за работу. Напротив, развлечением было для него прострочить в итоге длинный победный шов, прислушиваясь к ладному шуму металлических суставов, приведённых в совершенную, жизнерадостную, трудовую норму.
+ + +
Лишь спустя время вдовы были сосланы на Дальний Восток, швеи-мотористки изгнаны из комсомола, а математик со вздыбленными волосами уехал в город, оформлять инвалидность, да так и не вернулся. Но в те самые поры, при странном попустительстве местного руководства, любившего, впрочем, играть ночами в карточную игру – буру и потому дремавшего днём, с открытыми глазами, по всем своим кабинетам, успел Порфирий многое. Между тайными службами на фабрике, между тихими крестинами и краткими отпеваньями, соорудил он из списанного грузовика автомобильную избу-крестильню, работающую на солярке. Не один, конечно, а с помощью того же бывшего математика, навек потрясённого неумолимою логикой числового бездонного хаоса – хаосом не являющегося.
Сильнейшая математическая травма совсем не мешала потом сертификатору водить машину по пыльным глухим дорогам – без водительских прав, но с огромною скоростью, пренебрегая всяким торможеньем: кочки и ухабы регистрировать вовремя бедный вылеченный ум его был уже не в состоянии. Во всём же прочем был он тих и неспешен, а нуждался в одном-единственном утешении: чтобы время от времени читал над ним Порфирий старенький Требник, хотя бы шепотком.
И колесил тогда Порфирий по всей дикой степи, принимая в лоно матушки-церкви совхозный да колхозный пугливый люд за многие даже сотни километров от Столбцов. Торопился Порфирий очень и тем доволен бывал, что крайне редко партийные люди в посёлках изругивали его самого – мракобесом, религию – опиумом, а стремительную автомобильную избу Порфирия – «газовой камерой» и «душегубкой». Да он ведь и останавливался-то всегда за околицей, не на виду, никого особо не беспокоя. Туда и бежали к нему украдкой целеустремлённые женщины с кричащими младенцами на руках. Степенные мужики вели под руки хворых и недужных – горбатых, трясущихся, хромых и обычных, но помирающих на медленном, спотыкающемся ходу, – и босоногая ребятня толпилась поодаль, глазея на происходящее немо и удивлённо.
Однако, живейший, деятельный тот период оборвался довольно резко – когда к шахтному оцеплению вдруг подкатила на немыслимой скорости странная эта крытая машина с высокой чадящей трубою.
+ + +
Кое-что вспоминал о невероятном том событии и сам Василий Анисимович, давно перешедший из физиков-теоретиков в практики: сначала – не по своей воле, а там уж и по своей. В БамЛаге правда, он валил лес недолго, зато в «шарашке» под Магаданом оставался вольнонаёмным несколько лет кряду и после освобождения. Осторожность его состояла в том, что, вернувшись на прежнее, почти столичное, место службы, рисковал он подвергнуться новому доносу и тогда уж мог угодить в место, подобное страшному Бутугычагу, располагавшемуся от «шарашки» неподалёку. Но, даже удостоверившись окончательно, что время устоялось, возвращаться в прежнюю жизнь предательств и потерь Василий Анисимович не пожелал. Зато, по ходатайству от науки, отправился он без колебаний в степные незнакомые края, где не было отрекшейся от него весёленькой жены и вообще – никого из прежних знакомых, кого бы хотелось ему застрелить при первой же встрече. А был лишь открывшийся недавно спецрудник, добывавший спецруду…
Уже тут прозванный Амнистиевичем, он даже выскочил, будто бы, из степной своей конторы – поглядеть, что за чудака в рясе треплют особисты на проходной, и звонят военному, партийному, а так же церковному начальству, и досматривают машину с усердием. А это рьяный Порфирий решил вдруг попытать счастья на новом направлении – в единый раз, наскоком, окрестить весь уголовный подземный люд. Поблизости проезжал, да уж попутно и тут вознамерился потрудиться, по одному лишь пылкому движению сердца, полагая, что в выходные дни обычного строгого контроля за происходящим на спецруднике – нет.
Но военное начальство, как видно, в буру не играло – ни ночами, ни даже по красным, выходным, праздникам. И кротко доказывал Порфирий, садовая голова, насторожённым людям в погонах, увещевал их с любовью: дескать, тем, преступившим закон, приговорённым к гибели тела, всё равно помирать, а ну как среди них есть и ложно обвинённые, ни за что в подземелье каменном пропадающие? Что же им, оклеветанным, преграждать путь в Царствие Небесное? Тогда как и разбойник уверовавший вошёл в него первым. А риска тут нет, мол, совсем ни малейшего, поскольку донести об этом суровым властям не сможет никто: пожизненный срок такой возможности подземному нынешнему доносчику не оставляет, даже если таковой среди заключённых отыщется. И так-то складно-ладно говорил тогда Порфирий, что объяснение его лилось-катилось, будто по маслу. Однако ж…
Бо-о-ольшой, говорят, получился скандал. Выпустить-то Порфирия выпустили, да только прежде к церковному начальству повезли, далёко-далеко от Столбцов, и в сопровождении людей в штатском. Тут поперёк власти не пойдёшь, тем более что наладился Порфирий объяснять уж тогда всем и каждому:
– Братцы! Что ж мы как переводим? Точнее ведь будет: «Не власть, если не от Бога, истинные же власти от Бога учреждены»! Поглядите, братцы, сами – на буковки, на словеса святые! «Не власть, аще не от Бога!..»
И опять твердил, заглядывая в глаза одному да другому, подёргивая за рукав, останавливая: