И хотя относились к нему, в общем, неплохо, мы не могли удержаться от колкостей в его адрес, поскольку в жизни Филиппо напрочь отсутствовали любовные приключения, — а как над этим не пошутить? Все ученики нашего класса, мальчики от шестнадцати до восемнадцати лет, могли уже похвастаться кое-каким опытом в сердечных делах. А Филиппо, казалось, был — это в наш-то век! — воплощением образа одного из тех легендарных рыцарей, для которых дама являлась созданием, подобным божеству, почти недоступным. Если какая-то девчушка из женского класса ненароком обращалась к нему с вопросом, он густо краснел и лепетал в ответ что-то невразумительное. После чего отходил в сторону (ошалевший, точно повстречался с ангелом), а мы заливисто хохотали: угловатый и неуклюжий, он брел по школьному коридору, и тяжелая связка стянутых ремнем книг болталась в его худенькой детской руке.
Близилась пора экзаменов, и родители, усомнившись в моем усердии, уговорили меня заниматься вместе с Филиппо Морони, о прилежании и добросовестности которого знали родители всех наших одноклассников. И после обеда я стал ходить к Филиппо, в его скромный домишко. Отец его пропадал в конторе, он появлялся ровно в ту минуту, когда я уже собирался уходить, — и вежливо раскланивался со мной. А когда я приходил, дверь мне открывала служанка, девушка чуть моложе нас с Филиппо.
Она была высока, крепко сложена и немного медлительна. Ее темно-русые волосы были собраны в тяжелый узел на затылке, а лицо напоминало лик Святой Девы на старинных фресках, особенно глаза, пронзительно-голубые, пристальные и огромные, во всю ширину лба.
Она говорила плавно и чуть нараспев, а голос был еще детским; а самого начала меня поразила ее манера держаться. Она вела себя с Филиппо так, будто она хозяйка, а он — слуга. Филиппо даже не осмеливался давать ей распоряжения, она же, напротив, властным тоном звала его на кухню, требуя подсобить, к примеру, передвинуть шкаф или высыпать уголь из мешка. Из соседней комнаты я слышал, как девушка корит моего товарища за нерасторопность, подтрунивая над его низким ростом и худосочностью. «Ну же, давай поживее, очкарик», — говорила она Филиппо, намекая на его близорукость. Или: «Ну и ручонки — слабенькие, как у паука». Иногда она в издевку величала его профессором. Когда Филиппо случайно опрокинул чернильницу, она обожгла его таким злым взглядом, что он покраснел от стыда, и от огорчения у него задрожали губы. Поспешно заверив девчонку, что сам уберет за собой, он принялся вытирать чернила газетами и тряпками, словно был прислугой у нее в подчинении.
Наконец я не выдержал и, возмущенный его бесхарактерностью, устроил ему выволочку.
— Ты что, не можешь поставить ее на место? — спросил я. — Нельзя ходить на поводу у служанки, у распоясавшейся судомойки!
— Она не распоясавшаяся, — возразил Филиппо, вспыхнув, и по обиде, прозвучавшей в его голосе, я понял, что он влюблен в ту девушку.
Вскоре я получил подтверждение своей догадке. Девушка появилась в комнате с брильянтовыми серьгами в ушах, явно старинной работы.
— О, как изысканно! — воскликнул я.
Она, довольная, потупила свои чудесные глаза, ничего не ответив. Послышался звук поворачиваемого в дверном замке ключа, это, вероятно, возвращался отец Филиппо, и служанка, проворно сорвав серьги, быстро сунула их в карман передника.
— Почему ты их сняла? — спросил я с удивлением.
Она улыбнулась, а Филиппо умоляющим взглядом подал мне знак молчать.
— Потом… я все тебе объясню потом… — прошептал он.
Я догадался, что он решил довериться мне, и действительно, как только мы остались одни, Филиппо рассказал, что эти серьги — единственное, что осталось от его матери, и он без ведома отца, который пока ничего не заметил, достал их из ящика комода и подарил девушке. Потому что любил ее! Делая мне это признание, он дрожал, как в лихорадке. Он даже дал обет взойти босым, на коленях по Святой Лестнице, чтобы испросить у Господа милости понравиться ей… Говоря о своей любви и надеждах, Филиппо был словно в дурмане, он ликовал. При всей свойственной ему робости он с горячностью потребовал, чтобы я поклялся хранить все сказанное в тайне. Помню, как Филиппо с пылом истинного южанина воскликнул:
— Поклянись, брат мой!
В последующие дни я раньше других стал замечать, что Филиппо сам на себя не похож. Он все больше бледнел и худел, и я понимал, что дело не только в чрезмерной старательности и усидчивости. Он был настолько встревожен, что часто при самом обычном разговоре у него начинали дрожать губы, будто он вот-вот заплачет. Он ходил настолько погруженным в свои мысли, что порой, если к нему обращались, он вместо ответа растерянно смотрел на собеседника, как человек, который только что проснулся и не может взять в толк, где он находится.
Тем не менее он продолжал заниматься рьяно и усердно, со слепым отчаянием и стойкостью изможденного солдата, который, не имея возможности прилечь в тени и отдохнуть, вынужден шагать по бесконечной дороге, под палящим солнцем.
Я видел, что любовь причиняет ему страдания, и прямо заговорил с ним об этом. Но вместо того чтобы излить передо мной душу, как в прошлый раз, Филиппо ушел от разговора и даже словом не обмолвился о своем горе. Чуть позже я сам обо всем узнал.
Как-то раз, подойдя к дому Филиппо, я наткнулся на служанку, которая прощалась на крыльце со здоровенным парнем, похожим на рабочего, с сильными руками и бычьей шеей. Вид у него был серьезный, но лицо еще совсем детское — очевидно, этому мальчишке не больше восемнадцати.
Кожа смуглая, наверное, от солнца, а глаза небесно-голубого цвета, волосы густые и светлые. Девушка поднялась на цыпочки и, слегка притянув к себе голову парня, играючи намотала прядь его волос на палец и с улыбкой поцеловала локон.
Я постучал в дверь. Филиппо выглянул и увидел нас троих. Девушка, не пряча своих лучистых глаз, вошла в чужой дом, как в свой.
Филиппо залился густым румянцем. Сперва он ничего мне не сказал, но, когда мы сели за стол и открыли учебники, не выдержал. Изменившись в лице, заикаясь, он поведал о том, о чем я уже и сам догадался. Оставалось услышать подробности. Итак, вот что он сообщил мне: он решил избавиться от этого молодого рабочего, взявшего за привычку каждый вечер провожать девушку домой. В один прекрасный день Филиппо, прикинувшись любезным, пригласит соперника в дом и предложит ему бокал вина, в который украдкой насыплет смертельный яд. И здесь Филиппо спросил меня как своего единственного друга, не мог бы я стать его сообщником и посоветовать подходящий яд, а может, и добыть его. По всей вероятности, он не первый день вынашивал этот план; я еле сдерживался, чтобы не расхохотаться.
— Ты хочешь отравить его? — спросил я. — Ты что, с ума сошел? Чего ты добьешься? Тебя же упекут за решетку на всю жизнь. Думаешь, она тебя за это полюбит? Хорошенькое дело — убивать другого исподтишка! Если уж ты считаешь себя мужчиной, найди его и подерись с ним, — порекомендовал я ему не без ехидства. — А девушка пусть достанется победителю. Вот как настоящие мужчины завоевывают женщин.
Филиппо поверил мне и, более того, воодушевился.
— Я знаю верфь, где он работает, — сказал Филиппо.
— Вот и сходи туда, — подлил я масла в огонь. И предложил проводить его до самых ворот верфи.
Я заметил, что, когда он слушал меня, его уши и ноздри слегка подрагивали, как у кролика, если к клетке подходят слишком близко. Потом он гневно заявил:
— Я пойду туда.
И он пошел, неуверенной походкой, словно утлая лодчонка в штормовом море, а я остался ждать у ворот верфи, злорадствуя. «Тот детина поколотит его, — думал я, — а может, и нет. Ярость порой творит чудеса даже с такими воробышками, как Филиппо».
Наконец он вернулся. «Очки по-прежнему на нем, — отметил я, — значит, драки не было». Действительно, никаких следов борьбы, ни ран, ни порванной одежды, ни синяков. Филиппо с извиняющейся улыбкой подошел ко мне.
— Ну как? — спросил я. — Ты его видел?
— Видел, — ответил он с неохотой.
— Значит, вы не подрались.
— Нет, — сказал он.
— Но ты хоть с ним поговорил?
— Нет.
И Филиппо заплакал. Вот уже много лет я не видел, как плачут мои друзья, — с самого детства, пожалуй. И не знал, чем успокоить его. Я догадался, что причиной плача была вовсе не любовь, и не боль, и не ненависть, а только унижение. И теперь, вспоминая взгляд, каким он посмотрел на меня прежде чем разрыдаться, я думаю, что, вероятно, Филиппо и вправду следовало умереть молодым.
Дни текли за днями, а с ними протекала моя размеренная, спокойная, благополучная жизнь в провинциальном городе, где я родился. Я знал, что люди завидуют мне и считают баловнем судьбы. Да и разве можно было думать иначе, ведь я молод, богат, удачлив в карьере и женат на добродетельной женщине, которую любил с малых лет. Даже война, безумная и жестокая, пощадила меня, не причинив страданий ни моей семье, ни родственникам, и уберегла крупицу моего благосостояния. Однако я часто задаюсь вопросом: выпала ли хоть кому-нибудь из обитателей раздавленного войной города — пусть даже самому несчастному из них — такая злая и страшная судьба, какая досталась мне. Я допускаю, что, рассуждая подобным образом, выгляжу глупцом и напоминаю людишек, избалованных жизнью: случись с ними беда, так они посчитают ее самой ужасной напастью из всех возможных и даже из нее ухитрятся извлечь выгоду.