Он лежал на деревянной койке и глядел на нее, хмуря лоб.
— Вот я и пришла, — застенчиво сказала она.
Собраться с мыслями было трудно, но он знал, что должен. Они нашли ее, думал он, нашли свидетеля, чтобы меня уничтожить. Он осторожно приподнялся, чувствуя, как саднят рубцы на спине, когда о них трется рубашка, но он уже привык к этой боли.
— Вижу, — сказал он. — А где твоя дочь?
— Сидит на лестнице, снаружи, — ответила женщина.
— Что ж, Ткач будет рад, — сказал он, презрительно глядя на нее в упор.
Не надо мне было брать ее тогда у костра, с горечью подумал он. Она того не стоила. Рыхлая, широкая, словно нарожала десяток детей, лучше было спровадить ее подальше.
Казалось, на какую-то минуту она растерялась, но потом по ее лицу скользнула смутная улыбка.
— Правда? — проговорила она. — Хорошо бы. Она часто о нем вспоминала.
Он бросил на нее неуверенный взгляд: шутит она или нет; впрочем, до сих пор ему не приходилось слышать от нее шуток.
— Чего тебе надо? — коротко спросил он.
— Быть здесь, — просто сказала она.
— Здесь? — раздраженно воскликнул он. — Ты что, не понимаешь, черт возьми, что тебе нельзя здесь быть!
— Тогда там, — сказала она, неопределенным движением указав то ли на город за стенами ратуши, то ли на мир вообще. — Я подожду, пока ты со всем этим разделаешься.
— Разделаюсь! — взорвался он. — Разделаюсь! Да если ты расскажешь им про меня, это они разделаются со мной, и навсегда!
— Вон что, — сказала она упавшим голосом и смущенно съежилась под его взглядом. — Я просто думала, ты будешь рад.
Он, было, встал, но теперь рухнул на койку, закрыв лицо руками. Она вернулась, она, которую он бросил на постоялом дворе, она, за которой по пятам шла чума и которую он не захотел больше употреблять, взятая приступом, изнасилованная, ни разу не попрекнувшая его ни словом. Сомнений нет, она его искала и нашла. Теперь она все погубит, ведь они наверняка станут ее допрашивать, а она по глупости расскажет все про побег, про незнакомца, про то, о чем он, Мейснер, рассказывал, про все то, что он считал забытым, смытым в узкий провал лет, которые казались ему бесплодными, растраченными зря, — все это теперь восстанет из небытия, чтобы свидетельствовать против него. И тогда они вызовут Ткача, зажмут его пальцы в тиски и закрутят покрепче, и он поорет немного, а потом станет рассказывать взахлеб, как все началось, и про пещеру, где его нашли, и про побег — и все будет доказано.
Он посмотрел на женщину. Она стояла на прежнем месте и молча улыбалась.
— Ничего никому не рассказывай, — хрипло сказал он. — Ничего из того, что знаешь обо мне. Ничего.
Она улыбалась все добродушней — улыбкой человека, который, наконец, в силах что-то предпринять, которому перепала толика власти и он преобразился от собственной важности, хоть и не знает, что с этой важностью делать.
Он смотрел на нее и думал: «Я прошу, я клянчу у нее, а она смотрит на меня и по-матерински улыбается. Ей бы плюнуть мне в лицо, а она улыбается».
— Тебе ничего не нужно? — дружелюбно спросила она все с той же невыносимо снисходительной улыбкой на губах.
Нужно, подумал он.
Он рывком вскочил, сделал два шага к ней и с размаху, молниеносно нанес ей короткий удар в зубы. Она отшатнулась, уставившись на него с ужасом.
— Убирайся, — тихо сказал он. — Убирайся.
Они вывели ее из ратуши. Когда она оказалась на лестнице, префект спокойно спросил ее, узнала ли она то, что хотела узнать. Она не ответила. Дочь по-прежнему сидела на ступеньках, жевать она перестала, а стражам надоело ее безразличное молчание. Женщины спустились с лестницы и медленно побрели по городу, две серые мыши, жмущиеся к стенам домов. Никто их не заметил.
Он нашел железный гвоздь и стал рисовать им на каменной стене. Дело продвигалось медленно, приходилось думать над тем, что рисуешь. Сначала он нарисовал треугольник. Потом еще один, основание, которого лежало над вершиной первого и касалось ее своей серединой.
Меня погубил успех, а не Зелингер, думал он. Зелингер сделал то, что должен был сделать. Всегда найдется кто-нибудь, кто встанет и укажет, что черта перейдена. Правда, его он не учел — не учел Зелингера из Зеефонда. Ничтожные рабы опрокидывают колесницу триумфатора. Они должны ее опрокинуть, потому что она покатила не по той дороге.
Искушение было велико, думал он. Сперва больная, с которой все шло хорошо, которую он вылечил. Потом другая, привлекшая еще большее внимание, но тут получилась осечка. Я не должен был так рисковать. Но когда при мне нет ни силы, ни визионерского дара, пациенты все равно толпятся вокруг со своими болезнями и смотрят на меня, словно сила при мне. Они не понимают, что это зависит не только от меня. Что мне надо помочь ее накопить.
У великого Парацельса тоже бывали неудачи. Ему пришлось скитаться из города в город с готовой рукописью «Сифилитических болезней». Только в Лейпциге удалось ее напечатать вопреки глухому недовольству бургомистра. Великий Парацельс был выносливым, — думал Мейснер.
Великий Парацельс, думал он, пробуя это имя на вкус. Великий Парацельс, которого все время преследовали неудачи.
Хотел бы я знать, вяло думал он перед тем, как его сморил сон, что станет делать герцог. Может, все переменится. А может, полетит в пропасть.
В свете, который падает из оконца, лицо его кажется сильным и властным. А если посмотреть в крохотный дверной глазок, к которому часто припадают стражники, он похож на портрет кисти средневекового мастера: длинные волосы, борода, просветленное лицо.
Камера находилась в подвале. Однажды ночью в маленьком зарешеченном оконце, смотревшем в стену соседнего дома, выбили стекло. Позднее в тот же день в маленькое отверстие просунулась мужская голова — мужчина с любопытством уставился на длинноволосого человека с всклокоченной грязной бородой и высокомерным взглядом. Человек подошел к любопытному, приблизил свое лицо к его лицу и плюнул в него.
Любопытный с улицы отпрянул, по его веку стекал плевок. Мейснер улыбался ему из окошка.
* * *
— Вы человек благородный, — рассуждал недоумевающий префект. — Вы получили образование и много чего повидали в жизни. Почему вы заперты здесь? Может, все это просто поклеп?
Воздев руки к небу, Мейснер посмотрел на префекта прекрасными скорбными глазами.
— Злоба людская, — ответствовал он.
* * *
Помощник префекта, верзила, который лишился зубов, когда муж некой особы по фамилии Савински дал ему по физиономии вальком для белья, тоже расспрашивал Мейснера, но в другой раз.
— Что вы станете делать? — спросил он Мейснера, щурясь в полумраке камеры. Дело шло к вечеру.
Узника трудно было разглядеть на фоне темной стены. Но голос прозвучал жестко, непреклонно, голос властелина, рожденного повелевать:
— Делать ничего не надо. Защищаться не надо. Нужна только Сила.
Помощник задал еще несколько вопросов, но Мейснер не удостоил его ответом. Разговор был занесен в тюремный протокол, который потом цитировался в официальном отчете, представленном суду.
Мейснер выражал недовольство тем, как его кормят. Он утверждал, что не получает пищи, соответствующей его положению. Он обратился с официальным письмом к бургомистру. Он требовал, чтобы его кормили четыре раза в день, к каждой еде подавали вино и чаще цыпленка.
Ответа на жалобу не последовало.
Префект, позднее допрошенный на суде, заявил, что не считает себя вправе судить о характере человека, который лишь короткое время содержался у него под стражей в ратуше. Впечатления, которые у него сложились, столь противоречивы, что не могут стать основой общего суждения.
Поэтому он отказался дать какую-нибудь характеристику узнику.
Зато он счел необходимым отметить то бесспорное обстоятельство, что узник ни разу не застонал, когда его избивали, а префект сам слышал и отчасти видел, как это происходило, и побои Мейснеру нанесены были жестокие. Кстати, и позднее Мейснер ни разу не проклинал тех, кто его избивал.
Но чем это должно объяснить, гордыней или смирением, он, префект, судить не берется.
На суде Мейснера прямо спросили, правда ли, что он был недоволен тюремной кормежкой. Он заявил, что это неправда. Пусть, мол, ему покажут жалобу, которую он якобы написал.
Во время судебного разбирательства к этому вопросу уже не возвращались.
Священник, преподобный Беффер, навестил узника в тюрьме.
Первым делом он спросил Мейснера, не находит ли тот, что его методы лечения проникнуты гордыней и направлены против священной власти Бога. На это Мейснер ответил, что, на его взгляд, гордыни в них не больше, чем в церковных чудесах, а пользы, пожалуй, больше. Потом священник спросил, что он подразумевает под словом «флюид». Тогда Мейснер попросил пастыря объяснить, что он подразумевает под словом «Святой Дух». Священник спросил, не считает ли Мейснер, что обманул людей, которые к нему обращались. Мейснер, в свою очередь, усталым голосом спросил, какую прибыль приносят церковные владения, получил ли монастырь доходы за последнюю неделю, и если да, то почему они столь велики, ведь Сын Божий сам не имел крова; спросил он также, кого избрали епископом, и нашла ли церковь за последнее время какое-нибудь божественное доказательство или хотя бы новую теорию, которая объяснила бы, каким образом воскрес Христос. При последних словах священник отпрянул и дрожащим голосом призвал проклятия на вшивую голову Мейснера. Сей последний, однако, не наложил на себя тотчас же руки, а только с усталой улыбкой сказал: «Берегитесь. Все мы основоположники религий, и проклятие может пасть на голову того, кто его изрек». Так, говорят, ответил он священнику.