Священник ушел.
Этой весной Ткач исчез навсегда.
Его искали, чтобы допросить как свидетеля на процессе. Но так и не нашли. Кое-кто утверждал, что видел его на другой день после памятного сеанса — он крался по улицам, торопливо прячась за каждым углом. Без сомнения, он был страшно напуган и спешил скрыться из города.
Но Зеефонд окружен густыми лесами, а Ткач был очень стар. Никто о нем больше не слышал. К своей покинутой жене он не явился. Возможно, он устал от долгой ходьбы и проголодался, а съестного у него не было, усталость, в конце концов, сморила его и он улегся поспать. Во всех официальных бумагах его описывают как маленького и тщедушного. Так что мертвец, наверно, тоже был маленький и незаметный, серое пятнышко под елью. Наверняка в последний час он думал о Мейснере, воображал, как Мейснер явится в карете, запряженной множеством лошадей, снова могущественный, снова его, Ткача, удачливый хозяин, как этот самый Мейснер выйдет из кареты, возьмет его за плечо и дружеским голосом прикажет ему сесть в карету, занять место рядом с самим хозяином.
Так, наверно, он представлял себе это как раз перед тем, как свет стал мутнеть, меркнуть и наконец, совсем погас.
Дневник Зелингера со 2 по 4 апреля 1794 года2 апреля
Жена утверждает, что я стал раздражителен. Сам я зову это неустойчивым состоянием — напряжение перед разрядкой. Завидую тем, кто чувствует себя уверенным. Сам я неуверен как никогда.
В тот миг, когда я рассказал пациентам Мейснера историю с куриной костью и рухнул на стул, — в тот миг я был уверен. Я был опустошен, но спокоен, я знал, что исполнил свой долг.
Теперь все по-другому.
Г-жу Кайзер вчера отвезли в дом умалишенных. Со времени разоблачения она пребывала в состоянии страшной тревоги, то впадала в неистовый гнев и, осыпая меня проклятиями, отрицала, что участвовала в обмане, то сидела в полнейшей апатии, медленно поглаживая рукой живот.
Вчера ее в последний раз навестил Штайнер. В продолжение осмотра она лежала совершенно неподвижно, уставившись в потолок и не произнося ни слова.
Он спросил, как она себя чувствует. Она не ответила.
Он спросил, прекратились ли судороги; она не ответила и на этот вопрос.
Но когда, уже уходя, он оказался у двери, спиной к комнате, он услышал громкий шум. Повернувшись, он увидел, что она скатилась с кровати и лежит на полу, скрючившись и медленно жуя пустым ртом. Штайнер бросился к ней, чтобы помочь, но она отстраняюще вытянула вперед руку и произнесла внятное и решительное: «Нет!» Он отступил на два шага. А она медленно перевернулась на спину, раскинула руки и ноги и так и осталась лежать распластанная на полу. Штайнер говорил, что она походила на вытащенную, на берег утопленницу: лицо потухшее, онемевшее, нижняя челюсть отвисла. Глаза были закрыты, как тогда, когда Мейснер ее магнетизировал, но Штайнер заметил, что она плачет.
Он ничем не мог ей помочь. И ушел. А ее в тот же вечер увезли в лечебницу.
Ходит слух, что жители города, собравшиеся в погребке Вегенера, предложили, чтобы Мейснера до суда поместили в клетку у входа в церковь, и каждый мог бы подойти и плюнуть в него. Но предложение натолкнулось на формальные препятствия.
Власти, по-видимому, желают, чтобы все прошло без лишнего шума и с соблюдением всех возможных формальностей. Дело в том, что Мейснер будто бы оказался австрийским подданным. Шумный или нарушающий нормы судопроизводства процесс вызовет недовольство и приведет к скандалу.
А вообще я легко могу себе представить это зрелище: сотни любопытных, прослышавших о печальном конце магнетизера, теперь пользуются возможностью оплевать столь знаменитую особу.
У меня сохранился список пациентов Мейснера. Сегодня вечером я его перечитал.
В списке по большей части женщины.
Вот, например, Шарлотта Хубер; пепельные волосы, темперамент холерический — однажды она повздорила с моей служанкой. Когда ей было двадцать четыре года, она присутствовала при последних минутах своего отца. Тот, кто всегда очень ее любил, и, если верить слухам, не только по-отцовски, умер на ее глазах. Ее это так потрясло, что с той поры каждый вечер она чувствовала, как в груди ей что-то мешает, а иногда болезненно сдавливает грудь. Мало-помалу эти ощущения становились все сильнее. Замуж она не вышла.
Знаю, что Мейснер лечил ее два раза в неделю. Интересно, что с ней сталось? Она всегда восторженно уверяла, что после сеансов ей легче. Что с ней сталось? Она тоже придет плюнуть в него?
Или вот еще Грета Ленертс, двадцатисемилетняя девица из прирейнских краев. Я до сих пор помню, какой она была, когда впервые приехала в наш город, — просто кровь с молоком. Потом она купила долю в прядильной мастерской и вышла замуж за человека, который прежде сожительствовал со многими женщинами и не намерен был отказываться от своих привычек, а она трудилась днем и ночью, чтобы побольше заработать. Ткацкий станок стоял в подвале, свет там был плохой, вдобавок она часто плакала без видимых причин. У нее стали болеть глаза, то один, то другой, ничто ей не помогало, она распухла, глаза потускнели, да к тому же у нее появились ревматические боли в плечах и затылке. Мейснер ее лечил; она сидела на его сеансах и своими подслеповатыми глазами видела его размытый силуэт, схожий с громадным медведем-шатуном, видела, как он движется, как его фигура становится все явственнее: он подходит к ней ближе, склоняется над ней, дотрагивается до нее. Что она теперь поделывает? И другие? Неколебимые одиночки, те, что, закрыв глаза, тянулись к обману, прижимали его к груди и не хотели с ним расстаться, даже когда его у них отняли. Они что, тоже будут в него плевать?
Нет. Нет. Это невозможно.
А мы, здравомыслящие зеефондские лекари, мы пользовали их. Отворяли кровь. Ставили пиявки, банки, давали рвотное, всевозможные очистительные, прописывали ртуть для отхаркивания, водку, нашатырный спирт, испанский нюхательный табак, хину и киноварь, холодные и горячие ванны, ванны серные и соленые; мы посылали их в Берлин и другие места, поближе, чтобы им там сделали операции и избавили от катаракты и прочих заболеваний глаз, от золотухи, трофических и прочих язв и от болей в желудке. Иногда они выздоравливали, хотя чаще умирали. Но даже когда нам удавалось их вылечить, все равно чего-то не хватало. Мы делали что могли. Делаем и сейчас, и должны продолжать. Но где-то остается пустота, которую мы не можем заполнить, потребность, которую мы не можем удовлетворить.
Он сидит теперь в тюрьме. Он не справился со своим успехом, экстаз завершился ложью и шарлатанством. Это самое горькое в том, что случилось. Нам не пришлось вступить с ним в спор. Теперь они судачат о нем в кабаке, им так легко во всем разобраться, что и потешаться над ним легко. И виноват в этом он сам. И за это его должны судить.
Мы вынесем приговор, который подтвердит, что мы его осуждаем. Но то, что лежит за всем этим, тот образ, что видится за Мейснером, — с ним нам не разделаться с помощью судебного разбирательства. Его так просто не разглядишь.
Мне нынешняя зима представляется произведением искусства, романтическим произведением искусства, в котором все сильнее нарастали элементы гротеска и все перемешивалось. Мейснер и впрямь, как он сам выразился, подвел рычаг под мироздание.
4 апреля
Завтра начинается суд. Мне предстоит давать показания. Они выбрали меня главным свидетелем, поскольку я все время присутствовал там и могу рассказать обо всем, что происходило.
Постараюсь выполнить свою работу честно и добросовестно. Пойдет ли эта честная и добросовестная работа на пользу или во вред общему благу, решать не мне. Я лишь как могу, выполню ту ее часть, что выпала мне на долю.
Я человек ограниченного ума, но стараюсь использовать его наилучшим образом. Пусть другие продолжат с того места, где остановлюсь я.
Зима была короткой. Она началась с его приездом и закончилась с его последним сеансом, когда лавина с грохотом обрушилась на нас. Это благодаря ему зима оказалась для нас короткой. Он научил нас недолгой игре, он обманул нас, и нам нравилось быть обманутыми. Он научил нас видеть, как беден наш город. Показал нам, каким богатым он может стать, сколько в нем неиспользованных возможностей, различных стремлений и оттенков. Он показал нам это и научил нас это оберегать. И когда он нас предал, мы попытались это сберечь.
Он окутал нашу зиму разноцветной пеленой сомнений и неуверенности. Все это дал нам он. И хотя я осуждаю его, я не сожалею о том, что он повстречался на моем пути — он, бесполезный, научивший меня делать выбор.
Мы собираемся на заседание суда. Жена идет со мной. Дочь, наоборот, сказала, что не хочет принимать участия в этом всеобщем развлечении. Я ее понимаю и разделяю ее чувства. Штайнер добровольно отказался от присутствия на суде. Он хочет поддержать в эти дни мою дочь, он будет приходить к нам или она к нему. Он нам очень помогает, и я понял теперь: он давно любит Марию. Но и для меня он опора.