Морган и его спутник уселись. Мальтиец, оказавшийся владельцем заведения, подошел, чтобы предложить им трубку. Морган колебался; он, в общем, был не прочь перейти границы дозволенного. Но его друг сделал резкий протестующий жест, и мальтиец отошел.
Время в комнате сгустилось; почти ничего не происходило, но то, что происходило, происходило медленно. Внесли поднос с чаем, зажгли еще одну трубку. Все было погружено в сонный покой, и тем не менее чувства Моргана обострились, как никогда прежде. Он неожиданно ощутил близость закрытых дверей, из-за которых доносились неясные звуки. И в этот момент один из молодых людей сделал ему знак. Жест этот мог означать совсем не то, что Морган думал, а потому он не ответил.
Молодой человек встал, подошел и сел рядом. В своей длинной галабее и феске он был очень красив – лицо с мягкими чертами и крепкое тело. Почувствовав его рядом, Морган ощутил смутное желание. Но когда попытался заговорить с юношей по-итальянски, тот отвечал на арабском, и, не сумев понять друг друга, они начали беспомощно пожимать плечами. Другой юноша, увидев их в затруднении, стал подавать Моргану непонятные знаки. Но спутник Моргана, египетский полицейский, сидел с самым презрительным видом, и Морган не счел возможным продвинуться дальше по стезе порока.
Что было еще хуже – их необщительность и отчужденность начали оказывать воздействие на собравшихся. Явное беспокойство воцарилось в комнате, и Морган со своим спутником стали его центром – курильщики напряженно наблюдали за ними и перешептывались. Когда в комнату вошли еще трое посетителей – продавцы-итальянцы в соломенных шляпах, – один из юношей попытался сесть им на колени, но тут же был изгнан из комнаты. Все вновь закурили, и вялая расслабленная атмосфера наполнила помещение.
Наконец спутник Моргана встал и дал понять кивком головы, что пора уходить. Когда они спускались по темной лестнице, он сказал:
– Теперь вы видели дурную сторону жизни в Египте.
Видеть-то он видел, но ведь не попробовал! А он хотел именно этого. Когда бы он был один, то взял бы трубку. Будь он один, тот юноша сел бы к нему на колено. В душе Моргана родилась смятенная надежда, что, быть может, он сам отыщет дорогу к заветной комнате! Но вряд ли – в этом муравейнике домов и улиц он бы сразу потерялся. Без проводника ему туда не вернуться.
Через пару дней он сказал об этом Робину Фернессу.
– Видишь ли, – объяснял он, – я вынужден проводить свои исследования исключительно самостоятельно. Если бы только ты помог мне, все эти тайные двери сразу бы открылись.
Робин холодно улыбнулся:
– Именно эта дверь и не откроется. Ни для тебя, ни для кого другого.
– Насколько я понял, – сказал Морган, – в том доме постоянная клиентура.
– Верно, – кивнул Робин. – Но я слышал, что о владельце притона докладывали его консулу. Он ведь с Мальты, верно?
– О да.
– Местечко прикрыли. А самого владельца, вероятнее всего, депортируют.
Морган расстроился. Любопытство в нем взыграло, хотя в погоне за пороком он пока что был лишь свидетелем. И когда через несколько дней он пригласил своего египетского друга на обед, то с грустью сообщил ему о депортации мальтийца.
– Да, я знаю, – сказал тот, с усилием изображая скромность. – Это я подал жалобу.
– Вы? Но почему?
– Как вам сказать? Таковы мои обязанности. По вечерам я частное лицо, а днем – административное. Как частное лицо я могу вечерами ходить куда угодно, но как работник полиции…
Ночное «я», дневное «я»… Морган был взбешен. Он постарался побыстрее покончить с обедом, извинился и вскоре прекратил знакомство с этим человеком.
* * *
Он рассказал Кавафису о притоне и о красивом молодом слуге, которого там встретил. Не уверенный в реакции, он выбирал слова крайне осмотрительно, чтобы не слишком себя выдать. Особенно же старался ничем не выдать своих чувств, хотя и внимательно наблюдал за тем, как слушает его поэт. Но Кавафис просто мягко улыбнулся и произнес:
– О!
Время от времени Морган возвращался на Ру-Лепсиус, чтобы под виски поговорить о поэзии. Иногда он встречал поэта на улице, когда шел с работы или на работу, и его новый друг тотчас же разражался изысканными монологами, часто на классические темы, которые, если смотреть со стороны, могли бы подразумевать некую степень близости между собеседниками. Но когда Морган попытался по-настоящему сблизиться с поэтом, он почувствовал, что его держат на некоторой дистанции. Кавафис вел себя дружелюбно и исключительно вежливо, но никогда не раскрывал того, что касается его личных привычек. И Морган со своей стороны не был расположен говорить о самом себе с раскрепощенностью полной свободы.
Их вечера иногда завершались чтением одного-двух стихотворений, причем Кавафис переводил, помогая себе поднятой вверх рукой. Этим вечером Кавафис тоже принялся читать, хотя голос его звучал несколько суше обычного. Но то, что услышал Морган, заставило его заерзать в кресле.
Это был рассказ от первого лица об эротическом приключении, произошедшем на кровати в неряшливо убранной комнате, расположенной над убогой площадью. Слова подбирались столь аккуратно, что поэту не пришлось называть вещи своими именами, однако было очевидно, что в стихотворении отразилось воспоминание, а может быть, и желание. Совершенно ясно, что объектом приключения была особа мужского пола, хотя все и маскировалось отсутствием личных местоимений.
Конечно, Морган знал, что Кавафис принадлежит к меньшинству. Это угадывалось и по его нервозности, и по избыточной изысканности манер; ходили также разговоры о том, что поэт посещает сомнительный квартал Аттарин. Поэтому Морган не видел ничего особенного в том, что описывал Кавафис; необычным было лишь то, что он нарушил существовавшую между ними негласную договоренность. До этого момента ни тот ни другой даже не заикались, насколько много между ними общего.
Кавафис прокашлялся и сказал:
– Вот еще одно. Но я над ним пока работаю, и оно далеко от совершенства.
И он прочитал стихотворение, на сей раз от лица молодого человека, который шел по улице, ошеломленный тайным, почти противозаконным наслаждением, только что испытанным. Стихотворение было очень коротким, но оно с силой надавило на болевую точку в сознании Моргана.
Последовала тишина, прерванная звоном колокола в стоящей неподалеку церкви. Кавафис время от времени шутил, что именно там по нему будут служить панихиду, но пока собор Святого Саввы в его жизни существовал лишь как слабый серебристый перезвон, уже затихающий в вечернем воздухе.
– Я хотел спросить вас кое о чем в связи с этими стихотворениями, – сказал Морган.
– О, на сегодня хватит, – покачал головой Кавафис, откладывая листы в сторону. – Боюсь, я вас утомил.
И он ушел от темы, начав размышлять вслух о падении цен на хлопок и о том, как это повлияет на рынок.
И все! В конце вечера, когда Морган собирался уходить, у него возникло ощущение, что в воздухе висят слова, которые так и не были произнесены. Но он также понимал, что два прочитанных Кавафисом стихотворения ответили на то, что он – почти – сказал. Поэт смотрел на него с иронией и удовольствием, хотя в глазах его застыла усталость. Они пожали друг другу руки, и Морган запнулся на мгновение, перед тем как выйти в ночь.
Несколько дней, последовавших за этим вечером, Моргана терзало предположение, что, если бы Кавафис посетил притон курителей гашиша, он наверняка взял бы того молодого человека за руку. И они возлегли бы на кровать в одной из задних комнат, после чего поэт воспел бы красоту юноши в прекрасных стихах.
* * *
Его одиночество сделалось столь огромным, что заполнило всю жизнь без остатка. А вместе с этим чувством пришла и некая капризная придирчивость, так что, если бы опыт, которого он страстно желал, был бы предложен ему, Морган мог бы от него и отказаться. Временами, склоняясь над солдатами, лежащими на больничных койках, он думал: знай эти мужчины, такие правильные и достойные, в каком ужасном состоянии он находится, они бы захотели ему помочь. Но он не мог говорить, а лишь слушал.
«Земля полна мертвых тел. Их руки и ноги торчат на поверхности».
Несмотря на то что он только выслушивал чужие рассказы, картинки, встающие перед ним, были необычайно живыми.
«Когда взрывается мина, получается такая мешанина, что иногда приходится пробиваться через трупы».
Ужасно. Ужасно даже думать об этом. Морган максимально приблизился к реалиям войны. И сам театр военных действий теперь был ближе, хотя все еще оставался на приличном расстоянии.
«После атаки они лежат между траншеями, и запах стоит ужасный, особенно когда светит солнце и дует ветер».
Он думал о телах, сжигаемых в Бенаресе. Многочисленные костры, жар которых ощутим даже на большом расстоянии, запах сандалового дерева и горящей плоти – воздух от этого делается спертым и нездоровым. Каким бы равнодушным ты ни хотел оставаться, твой беспокойный взор неизменно устремлялся к запеленатой фигуре в центре костра. Одна из них, как помнил Морган, у которой непроизвольно сократились мускулы, вдруг воздела руку к небесам и держала ее так, пока слуга не разбил обгоревший остов палкой.