Ему виделись руки. Руки, украшенные драгоценностями. Руки, сотрясаемые дрожью. Запачканные краской руки Антонеллы, протягивающие ему Шарло, завернутого в «Мессаджеро». Как рассказывала его сестра Арманда, в трех или четырехлетнем возрасте он объявил, что станет торговцем бриллиантами. «Анвер», «Антверпен» – это слово означало отсеченную рукою Сильвиуса Брабо руку великана, окровавленную руку бога Тира, брошенную в воды Эско, засверкавшие самыми прекрасными алмазами древнего мира.[9] Два дня назад он заметил на набережной Анатоля Франса изящную руку с рубином-кабошоном на среднем пальце; камень уникального цвета ярко пылал на фоне бежево-песочного шелкового костюма. Он мечтательно подумал о Пеликанстраат.[10] Его пальцы упорно дробили хлебные корки, превращая их в белое крошево. Он воображал себя ювелиром, припавшим к микроскопу, в модернистском офисе на Шупстраат. Ему чудилось, будто он разглядывает сквозь линзу рубин-кабошон.
Он смотрел на стол, на «Зарю в Брюгге» среди развалин «крепости», лежащих по ту сторону грез – или смерти – рядом с черенком вишни. Он сидел в тесной деревянной хижине, в селении Эйков.[11] Обмакивал тонюсенькую, в два волоска, кисточку в стаканчик с киноварью или позолотой. Реставрировал алтарь, часослов, великолепную «Тщету». Вот, например, хороший сюжет для «Тщеты» размером двадцать квадратных сантиметров: чашечка кофе, череп и стебелек вишни, а еще отрубленная рука, вцепившаяся в свитер – очень теплый, необыкновенно теплый свитер из ангоры, такой же мягкий на ощупь, как кошачья шерстка или детский животик.
Он вздрогнул. Поднялся. Передвинул стул из тени на солнце. Нет на земле более мрачного места, чем Эйк-на-Мезе. Он не ощущал себя уроженцем какого-то города, какого-то континента, какого-то места обитания – вокруг были только море, да ветер, да страх.
В нем не было ничего парижского, ничего лондонского, или римского, или нью-йоркского, или антверпенского. Бельгийское государство вело свое существование лишь с 1830 года. То есть еще несколько коротеньких мгновений назад бельгийское государство не существовало. И не было нигде городов, одни только малюсенькие островки, плававшие в необъятной пустоте – руки бога Тира, брошенные в океан, в древнюю, нечеловечески холодную бездну времени на заре палеолита. Когда Северное море еще поглощало Фландрию. Когда скандинавские ледники еще сковывали северную Бельгию. Ему, наделенному особым складом ума, свойственным всем собирателям древностей, чудилось, будто все это он ясно помнит.
И по той же причине он ощущал свою нерасторжимую близость со страной, где родился. Мрачный и непреклонный патриций в черно-зеленых одеждах, потомок суровых ганзейцев, ведущих свой род еще со времен Сальвиати и Фуггеров,[12] – не считая того, что его дед и бабка по отцовской линии состояли в родстве с династией гантских прядильщиков, чьи легкие заполнял сперва трубочный дым, а потом, со временем, дымок от сигар, – Эдуард Фурфоз даже представить себя не мог родившимся где-нибудь в другом месте Земного шара, а не на этой древней «руке» – окровавленном «антверпене», брошенном в ледяное море. Какие-то люди некогда бродили там, ели мясо гиен, мамонтов, медведей. Они свежевали еще живых ревущих зверей, сдирая с их кожи острыми костяными ножами шерсть, ту самую шерсть, что легла в основу богатства Фурфозов. Они ютились в закопченных пещерах, похожих на те, что он часто посещал ребенком, вместе со своими тремя братьями и пятью сестрами, по воскресеньям осенью в районе Намюра. В древности он был одним из тех людей. Он сам жил в такой сырой, студеной пещере. Он готов был дать на отсечение собственную руку в доказательство того, как ясна его память о прошлом. С той же безошибочной эрудицией, что помогала ему оценивать крышки табакерок, он мог описать синевато-коричневые своды пещер на Мёзе и зеленые гроты на Лессе. Ван Эйки эпохи мезолита высекали свои первые миниатюры на кремневых стенах. Вытачивали божков в виде женских фигурок из мамонтовой кости. Вырезали изображения маленьких жонкилей на рогах убитых оленей. А потом наступил конец. Из-за Рейна явились черноволосые и белокурые брахицефалы, они возвели селения на болотах, и началась эпоха безвозвратного упадка. Эдуард не испытывал ни капли восхищения перед менгирами Велен-сюр-Самбра. Они были безобразно велики.
Даже фамилия, которую он носил, напоминала о тех речных пещерах, где охотники – или люди, что рыбачили на Лессе, – вырезали свои «нецкэ» из кости и рыболовные крючки из рога. Фурфозом зовется скалистый утес, у подножия которого протекает Лесса. Именно на вершине Фурфоза, в небольшой крепости, напоминающей цитадель Эправ над Ломмой, спасались последние галло-римляне под командованием Децима Авиция, при императоре Юлиане, во времена первых набегов франкских племен.
Официант принес заказанную чашку эспрессо, и Эдуард Фурфоз встал. Взял свое зеленое шерстяное пальто, закутался в него и снова сел за столик. Долго массировал лицо и веки. Словно стирал дурной сон. «Итак, – сказал он себе, – я заключил две великолепные сделки с Маттео, а вынес из этого лишь досаду и замешательство». Он выпил кофе. Черный напиток, душистый и терпкий, был теплым. Он разровнял на скатерти истертые в порошок крошки. Отчего он так скучает в залах ресторанов, в гостиных у родственников, в спальнях любимых женщин? Какое-то непостижимое одиночество таилось в нем самом – засело в мозгу, разливалось по всему телу. Пустота, притягивающая все новую и новую пустоту. Вечный поиск чего-то далекого, ускользающего, недоступного – в ином мире, в иных, истекших временах. Вечная тяга к иной, ушедшей жизни. И вечное, иногда просто цепенящее чувство, что ты забыл и никак не можешь вспомнить чье-то имя, которое вертится на языке, какую-то очень важную вещь, и нужно искать, непрерывно, неустанно искать это, где бы ты ни был, во всех уголках земли, и пока не отыщешь, это чувство будет мучить тебя каждую минуту, словно ощущение непреходящей вины. Антонелла была права. Он – всего лишь маленький Шарло с дергающейся рукой, сжимающей телефонную трубку, только сейчас его собственная рука вцепилась в табакерку. Он взглянул на свою руку: она крепко держалась на запястье.
Стакан воды, пронизанной солнечным лучом, две почти черные вишни, кровавая вишневая косточка, лежащая на скатерти, черенок, повисший над краем стола… Он протянул к свету худую белую руку, свою руку, крепко державшуюся на запястье, свои пальцы, сжимавшие «Зарю в Брюгге», и все ее краски вдруг заиграли, вспыхнули еще ярче под более щедрым, более жарким послеполуденным солнцем. Эдуард Фурфоз любовался этим сиянием – предвестием лета. В таком освещении разоренный стол и впрямь выглядел натюрмортом с берегов Мёзы или из Голландии. Он взял со стола табакерку и сунул в карман, прикрыв «Зарю» платком.
Она приняла ванну. Ее волосы были еще влажны, и она решила надеть платье цвета «электрик». Франческа выглядела раздраженной, сердитой. Она вынула из шкафа платье на вешалке. Надела его, с ненавистью обозрела себя в зеркале, расстегнула пуговицы. Дала платью цвета «электрик» соскользнуть на пол.
Затем она выбрала причудливый ансамбль из темно-зеленой ткани с блестками в виде чешуи, надела его, две секунды разглядывала себя, испытывая острое желание укусить – то ли свое отражение, то ли зеркало, – и отбросила костюм прочь. Натянула джинсы. Резко оглянувшись, попыталась поймать свое отражение со спины. И, хотя она была одна в комнате, злобно прошипела сквозь зубы: «До чего же мне не нравится собственный зад!» Ее лицо гневно исказилось. Она выглядела женщиной, которой мерзок вид собственного тела.
Она снова обнажилась. Накинула халат из черной фланели, но тут же брезгливо отшвырнула его. Ей очень хотелось, чтобы Эдуард был здесь. Уж он бы подсказал ей, в каком наряде она больше всего нравится ему.
Она села голой на постель, уперлась подбородком в колени. На глаза потихоньку наворачивались слезы. В комнате было слишком жарко. Снег… Вот чего ей сейчас хотелось. Жить в шале, заваленном снегом, брести по снегу к своему шале, войти в шале, приблизиться к очагу с веселыми язычками огня, потомить в чугунке «миротон» – говядину с коньячным соусом: вот какую жизнь ей следовало вести. А потом, глядя в окно на падающий снег, неспешно и старательно переводить английский роман или индийский роман, написанный по-английски. Надевать толстые шерстяные носки, а на них резиновые сапоги, возвращаться с пешей прогулки или с лыжни промокшей, озябшей, стаскивать резиновые сапоги возле очага, стаскивать носки возле очага и глядеть, как они дымятся, подсыхая над огнем, – вот так она мечтала жить. А здесь было слишком жарко. Как же ей хотелось, чтобы стало холодно! Как хотелось купить себе желтый шерстяной шлем! Купить сразу десять пар шерстяных перчаток разных цветов. Мягких безразмерных шерстяных перчаток. И почему никто никогда не дарил ей поваренных книг?!