Местечко, в которое Семиреков доставил Модеста Анатольевича, и впрямь напоминало оазис, укрывшийся в зарослях Подмосковья. Гостей там, по сути дела, не было, сидело еще трое мужчин. Иван Ильич дружески поздоровался.
— Вот и привал, — сказал он Ланину, — здесь нам никто мешать не станет.
К ним медленно подошел аккуратный, радушный, вельветовый брюнет, его внимательные глаза с тенистой задумчивой поволокой были похожи на два озерца, словно зовущие в них окунуться.
— Примешь скитальцев, Акоп Ашотович? — устало осведомился Семиреков.
— Живы-здоровы? — спросил с участием вельветовый человек. — Рад вас видеть. Спасибо, что вспомнили. Отдыхайте.
— Я и не знал, что тут существует такой обаятельный теремок, — восхитился Ланин.
— Это харчевня для посвященных, — бодро оскалился Семиреков. — Думаю, вам она подойдет.
Он не дал никаких указаний бархатному Акопу Ашотовичу: было понятно, что он здесь частый, желанный и уважаемый гость, вкусы его хорошо известны. Он не спросил, имеет ли Ланин свои пожелания — не усомнился, что гость доверится его опыту. Тут он нисколько не ошибался, Ланину было вполне безразлично, чем его будут сегодня потчевать. Вряд ли Иван Ильич его вывез, чтобы побаловать вкусной кухней. Он понимал лишь, что все здесь связано — и подмосковный парадиз с отечески радушным хозяином, и сам улыбающийся куратор, и предстоящий им в этот час многозначительный диалог — все это вместе входило в состав праздничной прирученной жизни.
Когда они утолили голод, Иван Ильич поглядел на Ланина внимательно, с живым интересом, словно впервые его увидел. Потом неожиданно рассмеялся.
— Но все-таки вернемся к предмету нашего милого рандеву. Прошу у вас минуту внимания.
И Ланин почувствовал холодок — смутный, неясный сигнал тревоги.
— Вы человек пера и слова, — раздумчиво сказал Семиреков. — Это не только ваша профессия — а вы настоящий профессионал, — но, смею думать, — ваше призвание.
Ланин сказал:
— Приятно слышать. В нашей текучке уже не думаешь о столь возвышенных категориях. Призвание — это ведь привилегия властителей дум и любимцев муз.
— А чем вы не любимец и баловень? — спросил Семиреков. — Нет, я не льщу вам. Взглянем на вещи зрело и трезво. Вы одолели опасный сезон, который называется молодостью. Вы на виду, вы на коне. Нашли свою достойную нишу. Повольнодумствовали в застольях, при этом не выпали из аэробуса, не повредили своей репутации. У вас — уверенное перо. Семья. Покладистая жена и дочь-невеста. Вас любят женщины. Не протестуйте, тут нет греха. В конце концов, хорошие люди имеют законное право любить и, в свою очередь, быть любимыми. В редакции, на службе — ажур. Сотрудничаете в официозе и осуждаете наше невежество. В писатели еще не прорвались, но рано или поздно обрящете и этот уважаемый статус. Быть может, даже скорей, чем вы думаете. По всем приметам — жизнь удалась.
Ланин растерянно улыбнулся.
— Занятно. Я и не подозревал, что кто-то уделяет внимание моей вполне рядовой особе.
— Вы о себе и в самом деле такого умеренного мнения?
— Конечно. Я — человек без претензий. Я очень хороший журналист. Не больше. Этого мне довольно.
— Благоразумно. Такая трезвость — еще одна гирька на ваших весах. Следовательно, в вас не ошиблись. Очень хороший журналист. Кто б сомневался? Стало быть, знаете: самые звонкие репутации делаются как раз журналистами. Мне ли учить такого аса?
Слова были лестны, но эта фраза серьезно обеспокоила Ланина. Кто этот неизвестный мудрец, который следил за полетом шмеля, приглядывался, придирчиво взвешивал слабые и сильные стороны Модеста Ланина, делая выводы? Он выжидательно посмотрел на неприступного Семирекова. Странное дело, ведь я волнуюсь.
Выдержав полновесную паузу, загадочный Семиреков сказал:
— Имею нужные полномочия, чтоб предложить вам одну работу. Ежели вы за нее возьметесь и сделаете достаточно качественно, в чем я, естественно, не сомневаюсь, жизнь ваша явно переместится на более высокий этаж.
Ланин с волнением и опаской ждал продолжения, было ясно — вот он, приблизился, миг роковой, остановились в каком-то шаге от некоей пограничной черты. Плотный улыбчивый собеседник, входящий в духовный штаб государства, интеллектуальный стратег, сейчас объявит свои условия.
Но Семиреков взял передышку, он вновь стал дымчат и обтекаем, ушел в элегическое раздумье. Потом вздохнул с лирической грустью:
— Какое всевластие, если подумать, заключено в этом странном понятии, которое мы называем словесностью! Она завораживает, дурманит, кружит нам головы и блазнит. Помните, некогда Пастернак нам рассказал про "жар соблазна"? Поэт вступил в вероломный возраст, когда нас порой посещает страсть, которую Тютчев назвал "вечерней". Он вкладывает в этот соблазн естественный эротический смысл. Но благородная тяга к перу может таить ничуть не меньший и столь же непобедимый искус. Он не слабее тоски о женщине.
"Так он, оказывается, поэт, — подумал Ланин. — Кто б мог предвидеть!"
— Бывает, и лидеры государств испытывают такую потребность, — сказал озабоченно Семиреков. — Они вам наверняка известны.
— Не мне одному, — улыбнулся Ланин. — Хоть Марк Аврелий, хоть Юлий Цезарь. И, кстати, наша Екатерина.
— Все верно, но есть примеры и ближе, — сказал Семиреков, — мы все их знаем. С этой минуты, мой дорогой, наш доверительный разговор становится государственной тайной. И независимо от того, как мы поладим и чем он закончится, вам надлежит о нем забыть. Достаточно ль внятно я изъясняюсь?
— Куда уж яснее…
— Благодарю вас. Суть дела в том, что Василий Михайлович использовал свой редкий досуг, чтоб написать давно уже выношенное биографическое произведение.
Новость произвела впечатление. Ланин признался:
— Это — сюрприз.
— Согласен, не вяжется с его обликом, — легко согласился Иван Ильич. — Долгие годы в ареопаге и государственные заботы оставили следы и зарубки. Деятельность такого размаха и, говоря словами поэта, выделка чугуна и стали, мало способствуют вдохновению. Тем больше чести и уважения подобной вспышке духовной жизни.
— И для чего же я вам понадобился? — пробормотал Модест Анатольевич.
— Это непросто растолковать, — вздохнул Семиреков, — но попытаюсь. Редакторство? Нет. Его недостаточно. Соавторство? Нет. Оно и навязчиво и, так сказать, не вполне целомудренно. Здесь нечего делать ни гончару, ни уж тем более, дровосеку. Тут следует пробежать по машинописи перстами легкими, словно пух, с сыновней нежностью и любовью. Чувствуя родственную связь с, казалось бы, чужим человеком. С его исходно демократическим, народным восприятием мира.
Здесь Семиреков сделал паузу. Потом продолжил, и Ланин отметил, что голос его стал суше и строже.
— Василий Михайлович полагает, что человеку вашего опыта и вашей зрелости очевидны причины, заставившие его взяться за этот весьма ответственный труд. Никак не авторское тщеславие, не юношеские мечты о славе. Имя его хорошо известно, он может не думать о популярности. И дело не только в творческом импульсе, о чем я ранее говорил. Людям сегодня необходима подобная живая модель, показывающая, как делают жизнь. Его биография не маяк, не факел, не лозунг. Она — ответ.
Он вновь доверительно улыбнулся.
— Да, население не всегда осознает, что это такое — бодрствовать у руля государства. Всем нам, не будем скрывать нашей слабости, свойственно острое желание возможно скорее стереть дистанцию. Это естественный рудимент нашего родового плебейства. Если хотите, и наша фронда имеет то же происхождение. Меж тем, без дистанции нет ни прошлого, ни исторической судьбы, ни исторической перспективы. Ежели коротко — нет государства. Дистанция и есть его ось.
Кроме того, Василий Михайлович имеет существенные достоинства. Мы понимаем, что он по стилю — не кабинетный профессор, а практик, но у него есть важные качества. Для человека его положения, можно сказать, из ряда вон. Не злобен, не мстителен, не злопамятен, не ипохондрик, а гедонист.
Вы — очень хороший журналист и, больше того, — хороший стилист. Вам надо почувствовать, ощутить и воспроизвести интонацию. А может быть, ее и создать. Задача серьезная, непростая, зато увлекательная, художническая. Я не поклонник книжных сравнений, но это подвиг Пигмалиона.
"Не только поэт, еще и Орфей", — изнемогая, подумал Ланин.
И еле слышно пробормотал:
— Благодарю вас. Я должен подумать.
Иван Ильич Семиреков нахмурился.
— Думать, конечно, не возбраняется. Но мне неясно, о чем тут думать? Десятки и сотни ваших коллег были бы по-настоящему счастливы, если бы только к ним обратились с подобным захватывающим предложением. Сочли бы оправданной всю свою жизнь. Это не только ведь акт признания ваших заслуг как публициста, это еще и акт доверия. Я уж сказал вам: вы переходите не только в иные — высшие — страты, вы перейдете, если угодно, в иной человеческий разряд. Держава умеет быть благодарной.