Много-много позже узнал я, к примеру, что путейская бригадирша Марья Косанова была когда-то в наших местах первой комсомолкой и активисткой, — ни за что б не поверил, потому что ну ничего похожего… Она даже на лекции о международном положении не всегда приходила… Или рабочий бригады срезки откосов Михал Михалыч Догузин, молчаливейший и незаметнейший мужик, — он, оказывается, когда-то был главным раскулачивателем, то есть шастал по тайге и отыскивал попрятанных коров с телятами, тех, что сверх положенной нормы иные, нарушая советскую власть, пытались откармливать в таежных загонах-схронах. И наконец, постоянный сторож нашего магазина, который никогда ни разу не был обворован, так вот, этот сторож, Яков Ситиков, оказывается, последний раз раскулачивался всего лишь за два года до приезда нашей семьи, то есть уже после войны! Было! Но я, прожив там все детство, с яковскими внуками за одними партами сидевший, — слыхом не слыхивал… Так, будто с моим появлением (именно моим, родители-то, может, что и знали) весь поселок зажил какой-то другой жизнью… Как раз такой, чтобы мне ничего дурного не знать и потом не вспомнить.
Это всеобщее притворство странным образом совпадало с одним необычным подозрением, каковое хранилось в моей душе этак лет до десяти: что весь мир, которого я не вижу собственными глазами, что он придуман взрослыми в каких-то нужных для меня целях. Москва, Америка или медведь в тайге (пока своими глазами не увидел) — это все придумано, и притом придуманное может появляться и исчезать, как, например, Иркутск. Приехали — и вот он! Дома, машины, люди… Сели на поезд, поезд развернулся вдоль Ангары; глянул в окошко — одни берега, которые меняются и исчезают, а Иркутска будто и не было вместе с домами, машинами и незапоминающимися людьми.
Более того, чем ближе подъезжали к нашей станции, тем шибче я волновался: ведь поселок-станция наш, он тоже исчезал, пока я в Иркутск ездил. Восстановится ли он в точности таким, каким я его оставлял? А для того, когда уезжал, одним глазком этак искоса цеплялся за что-нибудь такое второстепенное, что замыслом восстановления могло быть и не учтено. Например, пересчитывал количество просмоленных шпал напротив шлакосброса. Они там еще с зимы лежат. И вот, сойдя с поезда, так же одним глазком считал заново — точно! одиннадцать. «Ну здорово!» — говорил себе и обещал в следующий раз приметить что-нибудь такое, на чем он, ну тот, кто все это проделывает, обязательно попадется…
Игры эти детские, конечно же, не были моментом убеждения, но исключительно моментом фантазии, которой наделен был без меры. Возможно, потому, что книжки читать начал намного раньше, чем понимать их, то есть прочитанная книжка давала не знания, но повод, импульс к фантазии, а проще — к вранью. Истории, которые я рассказывал сверстникам, а то и кое-кому постарше, как ни странно, дурной славы мне не приносили. Помню, например, как завхозу школы, охотнику-профессионалу, пока он ремонтировал ружье на крыльце, не менее часа рассказывал, какую пещеру обнаружил на Голой скале, что над поселком, и каких чудес насмотрелся в этой пещере, и ни разу не был им остановлен: дескать, не устал врать-то еще?.. Слушал, головой мотал и советовал мне туда больше одному не ходить, а позвать кого-нибудь, его хотя бы, человека бывалого, что ему тоже интересно бы посмотреть на все эти штуки, что в пещере… А дети, те вообще иногда слушали меня рот раскрыв…
С годами страсть к беспардонному вранью незаметно подменилась страстью к пардонному, то есть простительному, сочинительству… И насочинял ведь изрядно. Но только вот нынешняя моя повесть к фантазии никаким боком, потому что, как ни порастерялись мои земляки по просторам Родины чудесной, запросто кто-то отыскаться может и уличить меня в сочинительстве. Правда и только правда. С одной оговоркой: как я ее помню. А если еще точнее — как я ее захотел запомнить.
Когда перечислялись начальники нашего поселка, неупомянутой оказалась еще одна должность — председателя сельсовета. Не по забывчивости так произошло, а по той причине, что до некоторых времен, а именно — до того времени, о котором рассказ, и должность вроде была, и человек на должности, да только вот в памяти о том ничего… Единственное, о чем помнится, это те редкие случаи, когда кого-нибудь из рабочих переводили на другое место работы, на какую-нибудь другую станцию. Тогда освобождался огород и участок для покоса в тайге. И тогда в сельсовете скандалили… Так говорилось и так запомнилось. Надо понимать, приходили в сельсовет люди и спорили, кому передать участки, но какую при том роль выполнял председатель сельсовета, про то в памяти ничего, будто его и не было вообще, председателя.
С появления нового председателя сельсовета и начинается собственно история о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова. Но прежде чем перейти к рассказу о том, еще несколько общих слов о времени и месте…
Время, как уже должно было почувствоваться по предыдущим интонациям, время было прекрасное, как прекрасно время любого детства, если нет войны, если есть семья, если не умираешь с голоду. О прекрасности места действия уже говорилось: скалистое байкальское побережье с ниткой железной дороги по самому «краюшку», ущелье-падь, где станция и поселок, а за поселком или над ним — горы, скалы, кедрачи (правильно — кедровники), тайга с кабаргой, изюбрем, медведем, рысью, белкой, колонком и прочей живностью. Под горами до горизонта Байкал — славное море. Ни о каком другом море в мире не говорят, что оно славное. И слава здесь ни при чем, слава само собой. У слова «славное» нет синонима ни в нашем языке, ни в каких других. Ласковое и торжественное оно одновременно, и, знать, очень правильный был тот человек, кто первый назвал Байкал славным. Ну и, наконец, люди, живущие на берегах славного моря, сплошь хорошие и работящие — других не помню. Еще солдаты, охраняющие чудо-дорогу, охраняющие как положено. За всю войну ни одной диверсии, ни один шпион так и не пробрался в наши места, а уж старались, поди…
Единственное ЧП за все годы, кажется, в сорок пятом: на двадцать втором километре сошли с рельс несколько вагонов товарного поезда. Пока машинист тормозил, вагоны, напрыгавшись по шпалам, развалились. А в вагонах были какие-то особые породистые быки. Повыскакивали они из вагонов и распадком убрели в горы, в тайгу. Солдаты трех ближайших гарнизонов были отправлены на поиски, но где солдатам против местных охотников! Несколько ненайденных быков списали на медведей, зато холодную и, как говорили, по всей стране голодную зиму сорок седьмого некоторые особо многодетные семьи пережили легче, чем прошлую, тоже очень холодную и голодную. Порубленные вагонными колесами шпалы еще долго штабелями горбились по обочинам аварийного участка, мне их показывали мальчишки, рассказывая про всю эту историю. Потом их порубал на дрова путевой обходчик Шагурин, что жил с семьей в отдельном домике на прогоне двадцать первого километра. После ему за это так попало — чуть не спился…
А вообще-то пьяниц у нас в поселке не было, потому что все работали на железной дороге, и если б кто по пьянке прогулял или, хуже того, с балдежом в башке на работу явился — хана тому!..
И наконец, еще несколько слов о поселке. Наша падь хотя и была самой большой на всем тунельном участке, все равно это только падь, то есть не более ста метров по ширине, а тут же и речка, и дорога, что вдоль всей пади, а для домов места совсем мало. Потому половину домов понавтыкали на склоне солнечной стороны пади на специально вырубленных площадках. Так что не только гарнизон старшины Нефедова был на горе, но и одно, самое красивое, здание школы, еще до революции построенное, и детский сад, и много жилых домов громоздились друг над дружкой. Чуть ли не на километр поселок растянулся в глубину пади. Но все равно места не хватало. Потому за полотном железной дороги у Байкала на каменных дамбах тоже отстроили дома — опять же еще до революции. В них расположены были всякие службы, поликлиника, квартиры железнодорожного начальства и сельсовет. Все эти дома и дамбы строились на совесть, потому и сейчас стоят, и, наверное, всегда будут, пока там будут жить люди.
Ранним утром поздней байкальской весны (то есть конец апреля, Байкал еще подо льдом, и в тайге в каждой затененной ложбинке снег пластами, но желтые ручьи по всем распадкам уже скатываются в падь, превращая нашу речушку в реку, которую по камешкам теперь не перебежать), так вот, когда, как обычно, старшина Нефедов стоял на краю площадки лицом к восходящему из Бурятии солнцу и спиной к гарнизону и к солдатам, делавшим под командой сержанта Коклова зарядку, когда он вот так стоял — нешироко расставив ноги в блестящих сапогах, без шинели, на гимнастерке под ремнем ни единой складочки, а фуражка лишь чуть-чуть надвинута на лоб, — когда стоял и смотрел на поселок, а поселок смотрел на него, а мимо старшины и поселка проносились с обязательным просвистом поезда, товарные, почтовые и пассажирские, по четной к Иркутску, по нечетной к Слюдянке, иногда встречаясь прямо на мосту, что аркой завис над падинской речушкой, и тогда двойной просвист оглушительный, хоть уши затыкай (время было, значит, начало седьмого), — в этот момент, минуя подъездную к гарнизону дорогу, вскарабкалась к старшине на площадку почтальонша Феня, так ее все звали — и мал и велик, хотя было ей за сорок, вскарабкалась, предстала пред старшиной, поправляя сбившуюся на живот свою почтовую сумку, и не из сумки, но из кармана телогрейки достала бумажку и протянула старшине, задрав голову, заглядывая ему в лицо, чтоб впечатление просечь…