— Знаю. Они приехали из Киева лет десять назад. Вместе с родителями. Отец был большой фабрикант. Вот они и купили дом. Тогда можно было недорого купить дом. Только зачем его покупать? Родители умирают, дети уходят.
Эти двое отошли от прилавка. Взяла его под руку. Разумеется, книги им не нужны.
— Родители умирают, но дети остаются! Одним — все, другим ничего! Это несправедливо! Мы создадим государство, в котором все будут равны!
— Я устал от этих глупостей. Люди по природе своей неравны. Их нельзя сделать равными.
Перешли улицу, исчезли в проулке… Куда они идут? К ней домой или к нему?
— Разберите, пожалуйста, те книги, что в дальнем углу, справа. Вы знаете, художественная литература, научная, детская…
— Но места нет!
— Для книг место всегда найдется. Вот увидите.
Она все стоит, опустив руки, глядя им вслед.
— Мар Меир, можно я пойду домой? Я плохо себя чувствую.
— А! Конечно, — говорит мар Меир, — конечно.
На улице она сворачивает в проулок, (здесь несколько минут назад шли эти двое), проходит вдоль серого здания управления полиции и православного собора — кресты сверкают на солнце, несколько богомолок в платках сидят на ступенях у входа. Рядом в узком проулке, ведущем к Невиим — ресторанчик Стенли. По вечерам здесь полно народу, танго поет в душной полутьме. Стенли снимает квартиру на первом этаже дома, что рядом с особняком этой накрашенной молодящейся толстухи. У него — крикливая, всегда недовольная жена. Когда они ругаются, слышит вся улица. Герда выходит на Невиим, идет мимо йеменской фалафельной на углу, мимо дома, где живет Стенли, и апартаментов этой красотки. У железных, покрытых синей краской ворот с вознесенным над ними крестом, останавливается; приоткрывает их, входит во двор…
Сегодня утром в комнату на втором этаже дома, где живет Стенли, въехал новый постоялец. Но Герда об этом еще не знает.
«Представь себе, Шимон, он женился на этой ашиксе», — говорит она. Мы сидим на террасе возле кухни. Дед только что вернулся с базара, она уже успела придирчиво проверить стоимость всех покупок — от двух пучков редиски до трехсот грамм зеленого гороха, который она сейчас лущит, и горка лоснящихся, еще влажных зеленых шкурок, накиданных посреди стола, быстро растет. Дед пожимает плечами. Какое ему дело! В мире слишком много ашиксе. Он всю жизнь имел дело с гоями. Он от них устал.
Я не понимаю их презрительного высокомерия Более того, оно выглядит очень странно… Не вчера ли он сам, столкнувшись у калитки с соседкой Веркой Савочкиной, вдруг весь подобрался, заулыбался, заговорил неестественно сладко. А когда к нему забредает очередной пьяница получить денег в счет будущей работы, (зачем ты их приваживаешь, они не вернутся, они просто смеются над тобой! — Генуг, Рива, генуг!), начинает вдруг говорить преувеличенно бодро, хлопать по плечу, осведомляться о жене и детишках, словно играя какую-то тяжелую, но неизбежную роль.
Мир переполнен гоями. Их так много, что и впрямь устанешь презирать. И я скольжу между ними, словно иду по кромке берега, внимательно и осторожно, ведь в любой момент волна их чрезмерных, не поддающихся пониманию эмоций может накатить, сбить с ног. Это их — деревья и кусты, и высокие сосны с прозрачной смолой. Это их щербатые палатки возле станции, и магазин, где в духоте, пропахшей селедкой и мылом, стою я вместе с ними, зажав в кулаке потную рублевую бумажку, а потом возле станции плеснет из ржавого крана толстая тетка в мой бидон белое пенистое молоко…
У озера по воскресеньям на вытоптанной, устланной сухими иглами земле они подставляют свои белесые городские тела солнцу, а их жены с рыжеватой пупырчатой кожей, едва прикрытой полосками ткани, покрикивают на детей, деловито вынимают из сумок снедь, и вот уже пузырится пиво, посверкивают на солнце редиска и лук, только что купленные на пристанционном базаре, забористо-резко воняет вобла, и масло на томном распаренном хлебе уже начинает плавиться…
Мы окружены ими со всех сторон, и надо вести себя крайне осторожно. Наше презрение к ним не должно перехлестывать через дачный забор. Не дай Бог услышать им наши разговоры. И потому мы говорим друг другу: «Тише!» Особенно осторожно нужно вести себя на кухонной веранде, ведь она примыкает к забору Савочкиных. И дед, когда включает на веранде «спидолу» и слушает заграничное радио, должен делать звук совсем тихим — таким тихим, что он вынужден прижиматься к ребристой поверхности почти вплотную. В те июньские дни 67 года он не спал, я слышал, как он ходит наверху по террасе, покашливает, поскрипывает половицами, не выдерживает, включает среди ночи свою «спидолу» — накатывал шум, словно вдалеке тревожно шумело море, и я не мог заснуть. Наутро она выговаривала ему, а он печально покачивал головой и говорил: «Ай, Рива, генуг!»
Потом появилась Нинка… Правда, теперь я думаю, что они познакомились еще до смерти Ривы. Она уезжала в сентябре в Москву, а он оставался один на даче, среди осенней тишины и свободы, и лишь с первым снегом возвращался в свою комнату в коммунальной квартире, где пахло вишневой наливкой и застоявшейся пылью.
Нинка пришла к нему, как и остальные — в поисках какой-нибудь поденной рублевой работы — она уже тогда пила. Наверное, она мыла пол, расставив короткие ноги с сильными икрами, подоткнув подол. Картинка эта стала классической еще века полтора назад, во времена расцвета так называемой дворянской литературы, но потом баре и дворовые девки перевелись, задирать подол стало не перед кем. А ведь сколько Ванюшек-ключников. Васильков-истопников и прочей дворовой челяди было зачато таким образом! Не говоря уж об очередной Арине, в свой черед однажды появлявшейся в барском кабинете, чтобы вымыть пол. Барин сидит в кресле в ночном халате. Ему муторно от вчерашнего перепоя. Он смотрит, как Арина лихо елозит руками по полу, и белый зад ее, ничем не прикрытый, (поскольку штанов тогда не полагалось), нагло торчит в сторону барина. Он чувствует, как вялый член его начинает набухать тяжелой кровью, подходит к ней сзади, запускает руку между ног, Арина охает, замирает, и вот уже барский член входит в нее, и все сильней, и сильней… Она цепляется обеими руками за пол, но мокрые доски скользят, а барин мерно толкает ее в зад. И тогда она начинает медленно ползти по полу, в такт толчкам перебирая руками и охая. Таким образом они добираются до книжного шкафа в дальнем углу, где барин и кончает в Арину, шумно отдуваясь, под язвительной улыбкой гипсового Вольтера.
Дед был деловым человеком, а не русским барином. Поэтому, думается, он сначала заключил с Нинкой устный договор, согласно которому она будет подставлять ему зад по требованию, а он будет давать ей за это не менее рубля. А может быть, все получилось поначалу само собой, а потом уже оформилось в устное соглашение. Как бы то ни было, с тех пор Нинке у деда был открыт хоть и ограниченный, но устойчивый кредит, который можно было бы назвать условным, поскольку брала она у деда деньги не только на водку, обещала отдать, но, разумеется, никогда не возвращала.
После смерти Ривы дед стал появляться с Нинкой на людях, все тяжелее опираясь на ее плечо, поскольку слабел. А она безропотно делала все, что он скажет — разбирала сарай, развешивая для просушки на заборе старое ривино тряпье, таскала воду в бочку с гнилым дном, приобретенную дедом по счастливому случаю, дабы она была всегда наготове в качестве противопожарного средства, и даже ездила с ним в далекую Москву, когда ему требовалось уладить пенсионные и другие дела.
После его смерти она стремительно заскользила вниз, и уже через год превратилась в старуху. Она пришла ко мне однажды просить денег, когда я приехал на дачу по какому-то делу — видно, увидела свет в знакомых окнах. Серые растрепанные волосы, ввалившийся рот, лихорадочный блеск в глазах… Я протянул ей рубль, она жадно цапнула его; приблизив ко мне синюшное лицо Медузы, проговорила «Ты ведь знаешь, я жила с твоим дедом!», и лицо ее осветила странная улыбка — то ли горечи, то ли торжества.
На днях я вышагивал по улице вдоль ворот — три шага в направлении мотороллера официанта Шая, три шага в направлении почтового ящика, прикрепленного к забору (можно иногда удлинить путешествие и под видом проверки двери, ведущей на задний двор, сделать еще пять шагов — дверь должна быть всегда заперта). Я размышлял о начатом мною повествовании и так задумался, что едва не миновал мотороллер Шая. Только когда осталось всего четыре шага до автобусной остановки, я остановился… Вечерняя Невиим простиралась предо мною, и глядя на нее, я вдруг подумал, что обязательно нужно кого-нибудь убить. Я повернул обратно, и когда подошел к воротам, за которыми гудел переполненный ресторан, вполне утвердился в этой мысли. Во-первых, просто руки чешутся кого-нибудь порешить — например, вот эту гогочущую американскую парочку — я уже знаю, они будут сидеть дольше всех, и уже за пустым столом все говорить и говорить на своем лающем американо-английском, а мне ведь надо успеть на последний автобус!.. Во-вторых, повествование значительно оживится, если появится труп. Как там в учебниках по написанию детективов? — «Ранним утром, совершая обычную пробежку по Центральному парку, Дэвид Коллинз свернул в кусты, чтобы облегчиться. Направив струю на груду опавшей листвы, он вдруг увидел, как из-под листьев медленно высунулась скрюченная рука!»