В те дни в этом не было никакого подтекста – но я и в самом деле думаю, что мама была бы гораздо счастливее, если бы вышла замуж за Лиз. Лиз, с ее плотной шапкой угольно-черных, жестких волос, обезьяньими, табачно-карими глазами, бледными усиками и желтоватым, «испанским» цветом лица, увешанная звенящими золотыми браслетами, с крестом на цепочке (хотя и без Христа на нем: ей хотелось выглядеть по-европейски, католичкой она, к счастью, не была) постоянно присутствовала в нашем доме, хотя предполагалось, что она живет одна через несколько улиц от нас, в аккуратном коттедже, провонявшем пепельницами и освежителями воздуха. В те дни женщина с сигаретой считалась невероятно изысканной; верх соблазнительности – глубоко затянуться, глядя на свою жертву, затем резко выдохнуть и сказать своему оцепеневшему от дыма обожателю: ну, что ж, продолжай, если иначе никак.
И уверяю вас, Лиз была весьма изысканна. Она уверяла, что ее сравнивали (должно быть, этот парень был слепым) с той, другой Лиз, Лиз Тейлор, и намекала, что, в отличие от Тейлор, она-то уж не упустила бы Ричарда Бёртона, о нет. Такому мужчине нужна твердая рука, ему нельзя давать спуску. Но в этих театральных эффектах не было никакого смысла, никакой твердости характера, никакой сути. Претенциозность. Что касается меня, то я всегда считала, что Лиз своей мощной, крепкой фигурой больше походила на суровые, скульптурные очертания королевы Виктории в ее поздние, монументальные годы, чем на соблазнительные роскошные формы ее буйной тезки с фиалковыми глазами.
Когда Лиз говорила, смуглые, в пятнах никотина, унизанные кольцами руки порхали, как больные голуби. Эту привычку она считала проявлением своего космополитического характера. Она считала «изысканным» лидсовский стиль, которым так восхищалась мама, но сама не могла носить таких вещей из-за того, что их крой был тесен ей в бедрах и груди. У нас считалось, что Лиз Ходжес могла бы выйти за кого угодно, ведь она такая роскошная и страстная, но она решила ни за кого не выходить, она предпочла маму.
Они любили друг друга; мама и Лиз, они были самыми преданными поклонницами друг друга. Лиз не выносила папу; на самом деле она презирала всех мужчин, но у нее была мания «не вмешиваться» в семейные дела. Она лишь поджимала губы и возводила глаза к небу, когда звучало папино имя. Не в ее привычках было комментировать, но только слепец не понял бы язык ее тела. Однако вскоре я услышала ее комментарий на кухне поздно ночью, засидевшись за чашкой чая, прежде чем выйти под дождь, – она думала, что я не слышу. «Без него тебе будет лучше, Джини, милая, он ничтожество, сам постелил себе постель и, боже мой, пусть теперь в ней спит». Я лязгнула зубами, дрожа от холода на лестнице во фланелевой ночнушке и тапочках. Мама жадно ловила каждую фразу Лиз, точно слова Священного Писания; Лиз умна, никто не в силах совладать с Лиз Ходжес. Неудивительно, что эти бедолаги в мешковатых костюмах, павшие жертвами маминых чар, поспешно ретировались, натыкаясь на скалу маминой и Лизиной железной привязанности. Когда Лиз внезапно умерла от сердечного приступа четыре или пять лет назад, мама была сломлена горем. Уход отца значил для нее куда меньше.
А дома, отгородившись от жестокого мира, мама погружалась в мир косметики, всяких штучек по уходу за кожей, которые делила с Джен. В конце концов, она была Красавицей, с этим все соглашались, и она должна была отвечать высоким требованиям. Это ее долг – мне всегда напоминала о ней старая песенка, от которой становилось не по себе:
Если хочешь жить счастливо,
Молода будь и красива.
Ты должна быть молода,
И любовь найдешь тогда.
Уход за собой был ритуалом, которому подчинялось все ее время после работы. Имена ее гуру красоты звучали гимном истинному кинозвездному блеску – «Елена Рубинштейн», «Макс Фактор», «Элизабет Арден», «Герлен», «Эсти Лаудер»; никаких новомодных «Мэри Куант» или ужасающих «Биба». Парикмахер, маникюрша, долгие часы в крошечной ванной, испытания образцов продукции, всех, с какими работала Джен. Особенно меня радовали твердые, как камень, ярко-голубые косметические маски: три дамы замолкали, таращили глаза, словно напуганные лошади, когда я силилась понять, чего же они хотят – чаю, «Нескафе», салфетку, вату, бессловесно, чтобы не потрескалась маска, – тогда они становились похожими на разъяренных Мафусаилов.
И еще нескончаемые бесполезные диеты, каждый кусок вкусной, интересной, недиетической еды сопровождался вечной песней «две минуты на языке, два дюйма на бедрах» и выразительным округлением гиацинтовых глаз. По всем углам счетчики калорий, а единственные книги в доме, помимо романов, – книги о разнообразных странных диетах. Моей любимой диетой, поскольку она требовала пылкой веры, сравнимой с верой в непорочное зачатие, была диета грейпфрутовая. Если перед обедом съесть половинку грейпфрута (какая гадость!), то все жиры в еде растворятся! Вот это фантастика, а? Довольно странно, но, несмотря на килограммы грейпфрутовой кислятины, которую поглощали мама и Джен перед свиными отбивными и картофельным пюре, она не помогала. Какая досада! В конце концов мама сказала: должно быть, мы делаем что-то не так, милая Джен.
Спортивные упражнения и сбалансированное питание казались им слишком скучными и даже неженственными, спортивные снаряды не вписывались в интерьер нашего дома. Женственность требует безумных, лишенных логики культовых ритуалов, а никак не здравого смысла или метода. Так рассуждают только мужчины. Женщинам же присущи тонкие чувства, темперамент, сильные эмоции; они рыдают над «Унесенными ветром» и шьют вечерние платья из золотистых бархатных портьер, если того требуют необходимость и бал после ужина.
Мама и Джен требовали – и по сей день требуют – как сейчас выражаются, затратного ремонта.
Все это помогало им чувствовать себя драгоценными, избалованными – «лелеемыми» (любимое мамино словечко) – и, несмотря на недостаток энтузиазма с моей стороны, меня тоже заставляли принимать участие в том, что Джен называла «рутиной красоты». Я безуспешно стирала макияж (хотя почти не пользовалась им в эти дни), мыла лицо специальным гелем, а не старым добрым мылом, наносила соответствующие увлажнители, использовала солнцезащитные кремы, расчесывала волосы щеткой «Мэйсон Пирсон». Пьяной или трезвой, обдолбанной или на свежую голову, уставшей или нет. Джен говорила, что старается ради меня, и в ее голосе слышалось отчаяние.
Вот так мы неплохо жили с мамой и Джен. Я разносила газеты и по субботам мыла машину. Без особой роскоши, но без особой экономии. Мама летала в турпоездку на Коста-Рику с Лиз на буксире, похожей на бесполый портновский манекен. Мы с Джен оставались дома во время каникул, поскольку было решено, что брать нас за границу расточительно. Но мама прекрасно справлялась с домом, умела красить и декорировать – хотя для этого требовались промышленные резиновые перчатки и огромные шарфы. Упаковка подарков ко дню рождения или Рождеству была ее коньком, она знала в этом толк. Она часами творила хризантемы из фольги или наклеивала блестки на самые незначительные из подарков; на ее работе ни один подарок не обходился без «магического прикосновения» миссис Морган. Мое магическое прикосновение, о, я вовсе не хочу хвастаться, это всего лишь проявление вежливости. Быть милой, делать вещи милыми. Вы бы видели рождественский фонарик, который она сделала мне для школьного концерта. Мой фонарик был великолепен, шедевр из фольги и картона. у всех остальных они были сляпаны наспех и кривобоки. Лучшее, на что были способны их мамы и папы. Я была в ужасе. Мне бы следовало радоваться, но я не радовалась; это лишь выделило меня и вызвало всеобщую неприязнь.
Я хотела быть как все. Больше всего на свете. Каждый вечер я молилась младенцу Иисусу, чтобы он сделал меня такой, как все, чтобы я перестала быть странным ребенком с нахмуренными бровями, который вечно говорит невпопад. Он, кстати, так мне и не ответил, несмотря на мое детское сочувствие к Его ужасной жизни (как я это понимала в свои одиннадцать), и, посмотрев «Историю монахини» – с мамой и Джен, рыдающими над невозможной сестрой Люк (Одри Хепберн[10]), и даже Лиз заткнула пасть и не язвила, как обычно, – я после школы – только не смейтесь – оставила на алтаре церкви Святого Петра коробку носовых платков с буквой «И», вышитой в уголке. У него не было носовых платков, понимаете, тогда, в Палестине. Нехорошо это, бедный Иисус; никто не дарил Ему полезных подарков, все только всё время просили его о всякой ерунде. Поэтому я купила ему на свои карманные деньги носовые платки. Я не могу себе вообразить, что подумал викарий, обнаружив эти платки, надписанные моим детским корявым почерком: «Иисусу с любовью, Б.». После этого мои религиозные чувства угасли. Религия – занятная штука, ею можно интересоваться от нечего делать, на досуге, но верить в Бога? Христианского Бога или Будду, Яхве или Аллаха? Нет, нет, в самом деле, невозможно. Как сказала бы Лиз, просто один человек пытается тобой командовать.