И следующие пять лет, когда казалось, что ему уже ничто не угрожает, хотя довольно скоро стало понятно, что у него есть враги в парке, готовые сломать ему шею и превратить его в нечто третье, он, обычно сидя высоко на ветке, не переставал размышлять о своей первой жизни, о том, как быстро она пролетела, о том, как глупо он прожил ее в наивном неведении и что нужно будет сделать в случае, если Господь даст ему второй шанс появиться на свет человеком. При мысли об этой второй возможности, глаза у него сразу начинали блестеть, хвост, длинный и мохнатый, ходил из стороны в сторону, а сердечко билось сильно-сильно. А иногда — честно сказать, не очень часто — он даже решался незадолго до рассвета, когда все живое, имевшее хоть какую-никакую крышу над головой, мирно себе спало, спуститься с ясеня, осторожно пересечь парк, двигаясь вдоль стены стадиона, там было потемнее, быстро, как молния, промчаться вдоль забора «Даути коммерц», что напротив супермаркета «Веро», и, спрятавшись понадежнее за мусорными контейнерами, вглядываться в полумрак на улице Джона Кеннеди, которую он прекрасно знал еще со времен титовской Югославии. Он, бедняга, хотел понять, что происходит в мире, который он так неожиданно покинул! Как он любил эту страну! Но всякий раз, увидев, что ничего не изменилось, что все в городе осталось таким же грязным, немытым и мало освещенным, как и в его предыдущей жизни, он, разочарованный сверх всякой меры, потеряв энтузиазм, тем же путем, но теперь с меньшей осторожностью и медленнее, словно побитый, возвращался назад в высокое дупло посреди парка.
«Значит, снова ничего? — удивлялся он. — Что теперь-то от нас надо? Мы выполнили все поставленные нам условия, нормальные и ненормальные, мыслимые и немыслимые, изменили название страны и флаг, объявили себя глупыми и бесхарактерными, несвободными и полунезависимыми, из-за этого многие жизни лишились, ну, что еще от нас требуется?»
В такие моменты, терзаемый жутким любопытством, он горько сожалел, что не был больше человеком и не мог пробежать по Джона Кеннеди, пройти по туннелю под домом номер один, оказаться перед домом Новотного и купить газету у Альберто. Теперь это было невозможно из-за непосредственной опасности — закончить жизнь под колесами несущегося автомобиля или быть кем-то прихлопнутым и превратиться в красивый меховой воротник на шее какой-нибудь раздушенной дамы. Чаирчанец отлично понимал, насколько рискованно его положение, но неизвестно, хватило бы ему храбрости решиться на новое превращение теперь, когда он уже привык к жизни хорька. Потому он и сидел часами, свернувшись на ветке ясеня, обескураженный беспощадной непредсказуемостью Господа, его непонятной склонностью к нелогичному мироустройству, его странной тягой к несмешным шуткам, ведь он мог любое существо в любой момент, по своему хотению, превратить в другую телесную сущность, изменив его, например, увеличив или уменьшив, все равно. Чаирчанец нередко задавался вопросом, зачем же Бог оставил ему разум из предыдущей жизни, полный планов, надежд, желаний, стремлений, когда Он, ну, тиран да и только — а в этом несчастный убедился на своем собственном примере, вот повел себя чуть не так и готово, — в одно мгновение, как будто ему другим было нечем заняться, враз превратил все в прах и пепел. Так ночами размышлял чаирчанец и только под утро, основательно промерзнув, залезал в свое логово в толстом стволе ясеня, удрученный тем, что ему суждено существовать в таком странном обличье в тесном пространстве района Чаир в Скопье. А что еще ему оставалось? Был ли у него другой выбор теперь, когда он превратился в полуторакилограммовый кусок жилистого мяса, брошенного гнить в неогороженной тюрьме собственной судьбы?
Но жизнь поворачивается к нам то плохой, то хорошей стороной. Она, как говорится, вроде зебры. После дождя бывает солнце. После печали — радость. Солнце и радость пришли к чаирчанцу совершенно неожиданно одной декабрьской ночью две тысячи двадцать третьего года. Он только съел скромный ужин — обгрыз мох с мокрого ствола дерева, на котором жил, — и уже приготовился занять свое место в дупле, которое, кстати, со временем становилось все больше и уже начинало угрожать стабильности его высокого дома, как вдруг появилась она — незнакомая самка ласки, которая прямиком залезла на ветку ясеня и без стыда зашептала ему на ухо:
— Ты что? Не узнаешь меня? Я твоя однокурсница, не помнишь, что ли? Та, которую все звали «глупая блондинка», так что мне пришлось перекраситься в черный, хотя я блондинка от рождения, ну, вспоминай.
— И что с того? — невпопад сказал чаирчанец, окончательно сбитый с толку, смущенный и растерянный при виде ласки, которая так и вилась у него перед глазами. — Послушай, — пролепетал он, потом выскочил из дупла, долез до самой кроны ясеня и вернулся назад, чтобы проверить, не сон ли это, и, убедившись, что он не спит, продолжил: — Что случилось? Как ты стала такой?
— Утром меня машина сбила, на перекрестке около судебной палаты. Только я хотела улицу перейти… И вот тебе!
— Неисповедимы пути Господни! — сказал он с тайной радостью, которая начинала постепенно переполнять его, потому что это означало, что все-таки Господу хватило великодушия, раз он наконец-то решил, как когда-то в раю, дав Адаму Еву, скрасить и его одиночество во второй жизни и послать ему эту его знакомую. Сама мысль, что пришел конец надоевшему одиночеству, быстро его отрезвила, оживила и дала волю к жизни. Он даже забыл о неприятном нраве Господа, склонного бросаться в крайности и готового в любой момент превратить его радость в глубокую скорбь. — Ты есть хочешь? А пить? — суетился он вокруг ласки и лапками обдирал мох со ствола. Он очень обрадовался, увидев, что его бывшая однокашница невероятно быстро приспособилась к новой обстановке и без лишнего жеманства взяла мох, который он ей принес, и принялась с аппетитом его жевать. — Господи! — только и сказал он, просто так, прежде чем сесть рядом с ней на ветке, погладить лапкой ее редкие усики и посмотреть ей прямо в смеющиеся глаза, а потом подумал: «Чем же занимаются ласки, когда им делать нечего?» И так, почти счастливые, они просидели на ветке всю долгую ночь, глядя на черных воронов, которые каркая, носились над парком.
Приближался рассвет, и чаирчанец больше уже терпеть не мог. Он счел, что его подруга уже достаточно свыклась с новой ситуацией и что настало время спросить о том, что его мучило. Его все еще терзал интерес к происходящему в мире и на родине, ему хотелось узнать, какие события случились, что изменилось за годы его существования в виде ласки в чаирском парке, он по-прежнему думал о большой политике, философствовал, как говорится, чисто по-мужски. Его удивило, что его новая подруга довольно равнодушно, как будто речь шла о прошлогоднем снеге, но в то же время очень разумно, а ведь именно ее в институте звали глупышкой, сказала:
— Какая еще родина, Македония? Лучше бы тебе не знать! Разве это не величайшее счастье жить в блаженном неведении? Обратить внимание на себя? Изучать ту часть космоса, которую представляешь ты, мечтать и строить свой мир? Какое тебе дело до всех остальных? Если ты хочешь узнать, что такое счастье, обрати свой взор на того, кто рядом с тобой! Кому ты вообще нужен? Ты думаешь, мир рухнул, когда тебя не стало?
— Ну, пожалуйста, расскажи! — разве что не завизжал самец, растянувшийся на ясеневой ветке среди парка. — Я хочу услышать, а затем обдумаю то, что ты мне сказала!
— Видишь ли, — начала она, — есть люди и страны, которым просто не везет. Для них единственный шанс — это реинкарнация!
— Про Македонию расскажи, очень тебя прошу! — настаивал он, умоляюще глядя на ласку.
— Ну, если помнишь, когда ты так неожиданно покинул этот мир, мы были близки к тому, чтобы начать переговоры о вступлении в Европейский союз. Мы уже изменили названия государства, языка, народа, птиц, блюд. Перестали употреблять прилагательные македонский, македонская, македонское. И, о чудо! Они решили нас принять! Именно таких — изуродованных, обезображенных, раздавленных, униженных, скрученных…
— И? — выкрикнул он в темноту парка, — значит, мы теперь в Евросоюзе?
— Да не возбуждайся ты так! — спокойно сказала она и повела глазами. — Когда переговоры закончились, приблизительно три года назад, и когда нас вот-вот должны были объявить тридцать седьмым государством-членом, вдруг получилось, что нас некуда и некому было принимать. Евросоюз распался, как говорится, в одночасье. Сначала они там спорили о конституции, потом о бюджете, дальше больше — разгорелся национализм, они там за головы схватились… Только было уже поздно! Исчез ЕС, как и не было никогда!
— Ну, а мы? — настаивал он, не в состоянии сразу переварить весть о распаде ЕС.
— А мы продолжали биться, — сказала она мирно, — потому что нас убедили, что одни мы не выживем, да к тому же мы уже доказали всему миру, что мы единственные и ведущие эксперты по выполнению всяких условий, так что власти, ссылаясь на этот наш уникальный опыт, обратили свои взоры к другим государствам и союзам. Сначала говорили, что нас примут в США и почти было приняли, но, уж года два прошло с тех пор, Калифорния и вся когда-то побежденная южная конфедерация взбунтовались, провели референдум и вышли из США!