— О'кэй, — ответил новозеландец, хлопая одновременно десятую рюмку и меня по плечу.
Финик, напрягши все свои лингвистические способности, еще пыталась разъяснить ему разницу между нами и подданными «доброго Джо»… Успеха мало.
— Ваши старания излишни, дорогой Финик, — говорю ей я, — вы останетесь гласом вопиющего в пустыне. Но на данном этапе это нам не важно. Ваш бюст и мой коньяк поняты и оценены высококультурным англо-саксом. Это дает довольно твердую надежду, что он предоставит нам ленд лиз в виде идущего на юг джипа…
И желая польстить столь молодому, как я думал, Сержанту, я тыкнул в нашивку на рукаве его расстегнутой рубахи футболиста:
— Лейтенант? Иес?
— Кэптен, — ответил он мне, указывая на свой воротник.
Я всмотрелся в его симпатичное лицо колониального фермера и мне вспомнился почему то первый прибывший к нам на Демин хутор под Ставрополем немец-кашевар с лучистыми глазами и лбом мыслителя.
— О'кэй! Бывает и так в наш век торжества культуры. Но ты, Новая Зеландия, хороший парень! — хлопнул я его по плечу после двенадцатой рюмки. — О'кэй!
Коньяк я с новозеландцем допили и потом провожали его все вчетвером. Бояться теперь было нечего. Весь Толмеццо уже знал о происшедшем, и на нас лежало новозеландское табу.
На улице густел лиловый сумрак, но итальянская луна старалась во всю ради приезда алиатов. В ее лучах таяла покачивающаяся фигура уходившего кэптена. Он пел песню на непонятном нам лающем языке. Но ее мотив мы знали, знали до боли крепко. Это была… Лили Марлен.
— Lily Marlen… — звучал где-то во тьме его удалявшийся голос.
— Лили Марлен… — сзади меня послышалось рыдание. Это плакали моя жена и Финик.
4. Мы становимся профугами
Новозеландец сдержал свое нечленораздельное «О'кэй». Утром не только джип стоял у нашего подъезда, но его шофер вручил мне какую то зелененькую филькину грамоту с написанной по-английски моей фамилией. По милости судьбы, именно этой бумажке было суждено в будущем стать моей индульгенцией в заатлантический рай с предшествующим ему ировским чистилищем. Она доказывала, что я был в Италии уже в апреле 1945 года и не был военнопленным. Она стала путевкой в жизнь Ди-Пи, да и просто путевкой в самую обыкновенную жизнь, а не в Римини, Лиенц, Дахау, или иное место, где пышные злаки цветут теперь на земле, густо политой кровью таких же, а, быть может, и более русских людей, чем я.
Мы комфортабельно размещаемся на железных сидениях. В джип втискиваются еще две итальянки, успевшие заметнуть с шофером, и мы катим к югу… Куда точно? Черт его знает! Но мы едем. Этот факт неоспорим, и в нем уже благо.
Первой и конечной станцией нашего джипа оказывается Удине, тот самый городок, в котором 145 лет назад первые итальянские делегации восторженно встречали ее освободителя фельдмаршала Суворова, шедшего во главе армии «реакционнейшего» из российских императоров — Павла Первого.
Памятник, бюст Суворова с патриотической надписью стоит и до сих пор на главной площади Удине, злой иронией судьбы, именно на этой площади негр-шофер приказывает нам «освободить» его машину.
Спорить не приходиться. «Освобождаем».
— Теперь куда поедем? — спрашивает сын.
— Меня это тоже интересует, — отвечаю я, — но я не совсем уверен, что мы поедем, а не пойдем.
Так и получается. Ехать не на чем, да и незачем.
Мгновенно собравшиеся вокруг нас итальянцы дружно машут руками вправо, в одну из вливающихся в площадь улиц и твердят хором:
— Cinema. Tutti i profughi a cinema. Avanti, signori, avanti!
Почти все понятно, кроме слова профуги….
Что оно, собственно, означает?
— Да ведь это мы теперь профуги, — догадывается Финик. — Штатенлоз. Пересадка. Компостируйте ваши билеты.
— К добру это или к худу?
— Господь разберет! Но шагать надо. Не ночевать же на площади. Все равно прогонят.
Шагаем и переволакиваем на короткие дистанции свои тюки. Нечто вроде перебежки цепью. К счастью близко. Кино тут же за углом.
Оставляю жену караулить вещи, а сам я с Фиником иду на разведку.
В синема — толпа. На его дворике еще гуще. У стен накидана солома. Говорят на всех языках и больше всего по-русски.
— Записаться где-то надо, — рассуждаю я вслух.
— Надо полагать, за тем столиком регистрируют, — отвечает мне некто, в ком я узнаю земляка-ставропольца, армянина, державшего духан при немцах. Идем к столику.
— Петрос-Оглы, — твердо заявляет регистратору мой спутник и добавляет уже мне: — документов здесь, видно, не спрашивают.
— Национальность?
— Турок, — не менее твердо выговаривает он, из Эрзерума!
Регистратор машет рукой:
— Какие тут еще Эрзерумы!
Мы перетаскиваемся и ищем места на соломе. Вот оно. Как раз на четырех. Но некто в жилетке, без пиджака, отталкивает наши рюкзаки.
— Занято, занято! Сейчас хозяева вернутся!
— Эге! Русский? Ну, тогда все понятно, — говорю я. — Когда хозяева вернутся, освободим, а пока располагаемся.
Жилетка ворчит и нервически крутит размашистые усы, но боя не принимает.
На средине двора давка. Там монахини раздают макароны. Их сыплют в тарелки, в плоские немецкие котелки, в бумагу, в пригоршни.
Античный профиль юной инокини в чепце с белыми крыльями реет над толпою. Она очень молода и столь же красива. Что толкнуло ее в монастырь?
Потом я узнал, что для замужества в Италии одной красоты и прочих женских качеств слишком мало. Наши нищие профуги были очень желанными женихами для итальянок и за ними велась охота. Случались и драмы.
Но это было потом, а пока мы располагаемся на соломе и Финик вступает в деловой разговор с соседкой, сохранившей и в Италии явный отпечаток то ли Киевщины, то ли Черниговщины.
— А дальше отсюда как едут? — спрашивает она.
— Не звесно. Третий день сидим. Утром майор приезжал, обещался завтра отвезти.
— Какой майор?
— Наш, советский, русский…
Финика подбрасывает вверх, как-будто под соломой взорвался фугас.
— Советский?! И вы едете?
— Ну, а как же? Как же не ехать-то?
Рядом со мной в образах этих двух женщин сталкиваются два мира. И, как им полагается, не понимают друг друга. Финик поворачивается ко мне. В ее глазах не протест, не ужас, но безмерное удивление.
— Она… едет? Возвращается?!
— Милый Финик, — отвечаю я. — Ваш голубой диван повис между небом и землей на стене ростовской развалки. Бабушкина севрская ваза, о которой вы так трогательно вспоминаете, разбита вдребезги, и осколки похоронены где-то в мусоре, а у нее в какой-нибудь Диканьке или Копаньке, вероятно, цела еще бабкина перина… и свиное корыто стоит на прежнем месте. Ее путь лежит туда, и только туда. Еще куда же?
— А наш?
— Черт его знает! Но лежит куда-то и двигаться по нему надо без задержек. Визит советского майора мне не совсем приятен. Идемте опять на разведку.
Но гонять по учреждениям уже поздно. Вечереет. От входа в наш двор несутся крики. Идем узнать их причину.
Два партизана во всех регалиях, начиная от красных галстухов и кончая патронными лентами, и какая то под-стать им девица расклеивают на стенах кино целый ряд портретов Сталина.
— Здравствуйте, товарищ папаша, — кланяется им наш ставропольский турок армянского происхождения, давно не видались. Пополнели вы маленько за это время. Только мне совсем эта встреча с родителем не нравится, — поворачивается он к нам.
Мы с Фиником тоже не испытываем особой радости от лицезрения столь знакомой самодовольно тупой физиономии. Но вокруг нас восторженно орут по-итальянски, на каких-то славянских языках и даже по-русски.
— Ну, крик этих красных обезьян я понимаю, — говорит Финик, — но чего русские орут… ведь они-то знают…
— Заорешь, милая моя дамочка, когда припекать начнет, — отвечает ей армянин. — А мы как будто уже на сковородке…
В толпе у портретов затягивают «Катюшу». Она стала теперь международной.
— И запоешь, — пессимистически резюмирует он, — еще не то запоешь.
На соломе, рядом с нашим лежбищем, идет ожесточенный спор. Усатая жилетка дискуссирует со своей супругой. Вопрос, по существу, тот же, что у входа, но поставлен острее и определеннее.
— Записываться тотчас, когда майор приедет, и пробиваться в первую партию, — убеждает жилетка. — Поверь мне, первым будет особая встреча. Я уже знаю. Всегда так.
— Что хочешь, не могу! Как подумаю, что опять в эту жизнь, — сердце обрывается!
А здесь что делать?
— В прачки пойду…
— Все равно заберут.
Из дальнейшего хода дискуссии выясняется все прошлое наших соседей. Он — провинциальный советский правозаступник и, кроме того, охотник, знаток собачьих статей. Числился кинологом «Динамо», имея, крепкие связи с чекистами — охотниками. Кругом блат! Чем не житуха?