– Подождите, – сказала женщина. Но ждать они не стали, поэтому она нагнала и обошла движущуюся хвостовую часть, затем, запустив руку в открытый люк кабины, достала оттуда сверток, туго замотанный в черный свитер, и отошла в сторону. Самолет двигался дальше; служители в пурпурно-золотых фуражках уже опускали канат, ограждавший предангарную площадку; заиграл оркестр, слышимый дважды: во-первых – слабым, легоньким, почти воздушным там-там-там самих духовых инструментов, блестевших раструбами на солнце на возвышении перед секцией зрительской трибуны с нумерованными местами, во-вторых – громким, резким, развоплощенным, металлическим наяриванием репродуктора, вещавшего в сторону заграждения. Она повернулась и вновь вошла в ангар, посторонившись, чтобы пропустить следующий самолет с командой; одного из мужчин она спросила:
– Этот, с кем Джек вышел, кто он такой – не знаешь, Арт?
– Скелет, что ли? – отозвался мужчина. – Они пошли покупать мороженое. Назвался репортером.
Она пересекла ангар и, открыв проволочную дверь, вошла в инструментальную, где на крючках висели пиджаки и рубашки, а теперь еще и жесткий льняной воротничок и галстук, какие можно видеть на крючке в парикмахерской, когда там бреют проповедника, и которые, она поняла, принадлежали похожему на разъездного священника человеку в стальных очках, два месяца назад выигравшему в Майами гонку на кубок Грейвза. Как и на второй двери, в которую вошел Джиггс, совершенно слепой и пустой, если не считать масляных отпечатков рук, на проволочной не было ни крючка, ни задвижки. Меньше секунды она стояла в неподвижности, глядя на вторую дверь, лишь ладонью быстро, поглаживающе провела по косяку там, где обычно бывает крючок или задвижка. Пауза длилась секунду, даже меньше; потом, перейдя в угол, где были раковина с подтеками машинного масла, с запекшимся подобием лавы и металлический ящик для бумажных полотенец, она аккуратно положила сверток на пол к стене, где было почище, выпрямилась и опять посмотрела на дверь, приостановившись меньше чем на секунду, – женщина не высокая и не тоненькая, выглядевшая в замасленном комбинезоне почти как мужчина, с бледными жесткими грубыми разлохматившимися волосами, более темными, а не более светлыми там, где на них чаще падало солнце, с крупным подбородком и загорелым лицом, в котором глаза казались фарфоровыми округлыми вставками. Остановки, можно считать, и не было вовсе; она закатала рукава, потрясла руками, чтобы складки стали свободнее и шире, расстегнула комбинезон на шее и повела плечами, чтобы он на них тоже висел свободнее, как вокруг рук, с очевидной целью – сделать так, чтобы как можно меньше пришлось касаться грязной ткани. Потом она потерла лицо, шею и руки ниже локтей грубым мылом, ополоснула их водой и вытерла, а после этого, наклонившись и держа руки на порядочном расстоянии от комбинезона, развернула на полу скатанный свитер. Внутри лежали расческа, дешевый косметический набор в металлическом футляре и чулки, завернутые, в свою очередь, в чистую белую мужскую рубашку и поношенную шерстяную юбку. Она причесалась перед зеркальцем косметического набора и еще раз наклонилась к раковине смыть со лба масляную полосу. Затем расстегнула рубашку, расправила юбку, расстелила на раковине бумажные полотенца, положила на них одежду открытой стороной вверх и к себе и, держа борта расстегнутого спереди комбинезона между двумя другими бумажными полотенцами, помедлила и опять посмотрела на дверь – взглядом, спокойным и холодным, в котором не было ни колебания, ни беспокойства, ни сожаления, в то время как слабые звуки оркестра доносились даже сюда приглушенными толчками и возгласами труб. Потом, став к двери чуть больше спиной, она взяла юбку и тем же движением высвободилась из комбинезона, после чего на мгновение осталась только в коричневых туфлях на низком каблуке, купленных давно и задешево, и тонких мужских хлопчатобумажных трусах.
Бухнула первая стартовая бомба – глухо-отрывистый хлопок, а за ним негромкое зловредное эхо, словно один взрыв породил в пустом теперь ангаре и в круглом зале другой, меньший. Единичный отзвук в стальном купольном вакууме раздробился под сводчатым потолком на множество верхних и вездесущих, подобных неземным крылатым существам пока еще невиданного завтра, механическим, а не костно-кроваво-мясным, сообщающимся между собой зловредными пронзительными восклицаниями, словно сговаривающимися о нападении на что-то внизу. В круглом зале тоже был установлен репродуктор, и благодаря ему в конце каждого витка гонки шум от самолетов, огибающих пилон[3] на поле аэродрома, наполнял и круглый зал, и ресторан, где женщина и репортер сидели, дожидаясь, пока мальчик доест вторую порцию мороженого. Поверх шороха шагов толпящихся, толкущихся, просачивающихся через ворота людей репродуктор наполнял круглый зал и ресторан низким, резким, развоплощенно-мужским голосом комментатора. Рык и рев самолетов, приближающихся, набирающих на подходе высоту, закладывающих вираж и вновь удаляющихся, накатывал в конце каждого витка, а затем утихал, вновь делая слышимыми стук каблуков по кафельному полу, шарканье подошв и голос комментатора, гулкий и звучный в этой перевернутой раковине из стекла и металла, – голос, чьего беспрерывного вещания о ходе событий не слушал, казалось, никто, как будто он был просто неким неизбежным и необъяснимым явлением природы, подобным ветру или эрозии. Потом снова вступал оркестр, хотя оттеснявший и подминавший его звуки комментаторский голос делал их слабыми и пустячными, словно голос и вправду был явлением природы, сдувавшим и сметавшим, точно листья, все шумы, чьим источником был человек. Потом опять бомба – несильное неистовое бах-бах-бах – и звук моторов, такой же пустячный и бессмысленный, как музыка оркестра, как будто и они, и оркестр были всего лишь несущественным подспорьем, которое голос использовал ради вящего эффекта, как фокусник использует платок или волшебную палочку:
– …завершился второй номер программы – гонка в классе двести кубических дюймов, точное время победителя я сообщу вам, как только поступят сведения от судей. Пока мы ждем этих сведений, я кратко пройдусь по программе второй половины дня ради тех, кто опоздал к началу или забыл приобрести программку, которую, кстати, можно купить за двадцать пять центов у любого из служителей в пурпурно-золотых праздничных фуражках, надетых по случаю Марди-Гра…[4]
– У меня она есть, – сказал репортер. Программку, наряду с большим количеством чистой желтоватой бумаги и сложенной утренней газетой, он извлек из необъятного кармана своего древнего пиджака; брошюрку явно уже открывали и складывали по-всякому, наружу смотрел бледно отпечатанный на мимеографе текст:
Четверг (День торжественного открытия)
14.30 Прыжок с парашютом на точность приземления. Призовая сумма – 25 долл.
15.00 200 куб. дюймов. Гонка. Квалификационная скорость – 100 миль в час. Призовая сумма – 150 долл.: (1) 45%, (2) 30%, (3) 15%, (4) 10%.
15.30 Воздушная акробатика. Жюль Деплен (Франция), лейтенант Фрэнк Горем (США).
16.30 375 куб. дюймов. Скоростная гонка. Квалификационная скорость – 160 миль в час. Призовая сумма – 325 долл.: (1) 45%, (2) 30%, (3) 15%, (4) 10%.
17.00 Затяжной прыжок с парашютом.
20.00 Специальный вечерний праздничный номер. Самолет-ракета. Лейтенант Фрэнк Горем.
– Возьмите, – сказал репортер. – Мне она не нужна.
– Спасибо, – сказала женщина. – Не надо, я и так знаю, что когда. – Она посмотрела на мальчика. – Кончай давай. Много съел, сейчас давиться начнешь.
Репортер, в трупообразности своей по-прежнему неуемный и натягивающий поводок, тоже повернулся к мальчику, подавшись вперед на хрупком стуле в позе инертной и вместе с тем сомнительной и легковесной, словно бы намекающей на возможность мгновенного, неистового и безвозвратного отлета, – ни дать ни взять воронье пугало в зимнем поле.
– Кроме как угостить, я ничего для него не могу, – сказал он. – Идти с ним смотреть воздушные гонки – все равно что вести жеребчика на прогулку в Вашингтон-парк. Вы сами из Айовы, Шуман родился в Огайо, а он родился в Калифорнии и четыре раза уже пересек Соединенные Штаты с Канадой и Мексикой в придачу. Бог ты мой, это ему меня водить и все мне показывать.
Но женщина смотрела на мальчика; казалось, она не слушала вовсе.
– Закопался, – сказала она. – Доедай или оставляй.
– А заедим конфетиной, – сказал репортер. – Будешь, Демпси?
– Не надо, – сказала женщина. – Хватит ему уже.
– Но можно же взять про запас, – сказал репортер.
Теперь она посмотрела на него: бледный взгляд без любопытства, совершенно серьезный, совершенно пустой, в то время как он, сухой и порывистый, шарнирно-невесомо-внезапный и длинный как жердина, в древнем своем костюме, колышущемся даже в здешнем кондиционированном безветрии на манер воздушного шарика, встал и направился к кондитерскому прилавку. Поверх топота и шарканья по полу вестибюля, поверх стука ножей и вилок по ресторанной посуде усиленный репродуктором голос непрерывно вещал, нутряной и самодвижущийся, словно он был голосом самого этого хромированно-стального мавзолея, говоря о существах, наделенных даром движения, но лишенных жизни и непостижимых для хилого, еле ползущего, опаутиненного болью земного шарика, неспособных к страданию, выношенных и рожденных разом и в окончательном виде, во всей их хитросмертельной сложности, в некой слепой железной летучемышиной пещере земной первоосновы: