– Мы багаж ждём. Ребята кофе пьют.
Из-за столика, протягивая руку, поднялся очень большой бородатый человек в очках:
– Григорий Григорьевич.
Борода загибалась о ворот свитера крепко и волокнисто. Сквозь сильные стёкла глаза глядели приветливо, аквариумно-крупно, и их зелёное пламя ходило ходуном.
Лицо женщины, склонённой над документами, ясно гляделось сквозь светлые волосы. Красота его казалась щадящей: обычно хотят черты обострить, а здесь смягчали, прятали за канон, давали время подумать, по силам ли, и, если нет, остановиться. И только идущему дальше открывалась вся власть этой временной неослепительности.
Она подняла глаза и улыбнулась:
– Я Маша. Мы заканчиваем.
Улыбку она будто включила, чуть подержала и убрала. Зубы были крупные, гладкие, притёсанные с породистым наклончиком.
На фоне лица, его масляной смуглинки, края волос светились, будто протравленные, опалённые чем-то сверхъярким, и сама женщина казалась привитой от чужого обаяния и лишь облучала других. Она сидела у стены, прижатая столом, и, держа наготове блокнот, слушала Григория Григорьевича очень внимательно, кивая и быстро смаргивая.
А Евгений вдруг подумал о Насте, о её бледной худобе и о том, что если и поровну красоты у этих двух женщин, то у Насти всю забирают глаза. А Машины глаза ничего не забирали, просто делились с остальным – шеей, грудью, животом, и это остальное говорило не меньше, и разговор был жестоким и сильным. Ноги были до поры скрыты, но он знал, что всего неодолимей будет именно их неименнáя, слепая красота.
И был безымянно социален весь её облик, и, чтобы сделать своей эту предельно чужую женщину, требовалось изменить что-то в совсем другом краю жизни.
И совсем из другой жизни были дорогие и маленькие серёжки в её ушах, и на губах сальце бесцветной помады, и телефон с дымчатой, полупрозрачной и словно халцедоновой крышечкой, и в её глубине чёрное оконце, где светилось 4:30 московского времени.
Она открыла крышечку, посмотрелась в неё, и, когда чуть повернула голову, сверкнул и медленно перелился лучами бриллиантик в её серёжке. Продолжая глядеть в крышечку, она впало втянула щеки и, приподняв подбородок, сделала движение губами, будто кого-то целуя.
Едва Женя увидел эту пару, ему стало и очень чутко, и очень одиноко. И в этом одиночестве приблизились-заструились былые дороги и дали, и подумалось: как всё знакомо – чуть тронул в одном месте, и так богато отозвалось огромное тело жизни… А ведь никогда не приникал так близко, не касался нежнее.
…Лежал на скальной плоскотине на берегу Тихого океана, где из сизого базальта глядели круглые дыры и в каждом глазу окаменелым зрачком круглился шершавый камень. Светясь туманной синевой, накатывала волна и подступала к ногам, а перед тем как уйти, омывала каменные глаза и вращала по их дну камни-зрачки, и те всё глубже всверливались в камень.
Такие же ступки с камнями знал он и на берегах таёжных речек, только работали они раз в году в большую воду, а до осени круглые свёрла тихо лежали в каменных вёдрах, в дождевой воде. Холодный отсвет покоя лежал и на Машином лице, и хотелось понять, откуда он, и взглянуть той дали в глаза.
Маша вставала, и Евгений ещё на что-то надеялся, хотя всё было ясно по переливу, боковой волне, с которой сыграло её тело в талии, когда она высвобождала его из-за стола. На ней были гладкие отутюженные брюки. Трепеща чёрными флагами, они укрывали острия сапожек, до колен плоско стоя по стрелкам, и кверху сужались, взмывали, выпукло наливались, а у самой развилки чуть расступались изнутри, как перетянутые.
На стоянке Григорий Григорьевич рванулся в правую дверь, увидев там руль, пробормотал: «Какое-то зазеркалье!» и пошёл в обход.
– Женя, это что за машина у вас? – спросил он, усевшись и недоверчиво ощупывая торпедо.
– «Креста», – сказал Андрей.
– Большая, – сказала Маша задумчиво.
– Странное название. Какое-то… свойское.
– Они их специально так называют, – словоохотливо отозвался Женя, выезжая со стоянки и упираясь в небольшую кубовидную «хонду», – в Находке агентство есть. Придумывают названия, ну, для русского уха понятные. Например, «ниссан да» и «тойота опа». Или, допустим, «тойота-надя», или «дайхатсу-лиза», или даже вот «хонда-капа».
– Женя, вы всем москвичам голову морочите? – сказала Маша.
– А вы читайте.
Маша вгляделась в комодистый задок «хонды-капа» и вместо ответа издала носовой смешок, нежное фырканье, будто сдались и выпустили воздух какие-то тёплые и шёлковые меха.
– А вы не верите. Вот вы, допустим, Надя или Капа. И вам муж дарит такую машину. Приятно же.
– А «тойота-маша» есть?
– «Марино» есть. И «дина». Даже «мазда люсе». А с Машей крупнейшая недоработка.
– Ну вы уже передайте, чтоб доработали, – сказала Маша, – в… э-э-э… Находку.
Слово «Находка» она произнесла смешно и будто подкравшись – быстрым хватком. Все засмеялись.
«Ну, на недельку-то, за компанию, и поможешь нам, свет будешь таскать, да и вообще, когда мы ещё братовьями втроём соберёмся!» Григорий Григорьевич даже настаивал, поможете, да и расскажете нам что-нибудь, уж не отказывайтесь. Евгений и не отказывался.
В Енисейске на подходе к почте Григорий Григорьевич, что-то говоря, склонился над Машей, взял её за локоть, и она стряхнула его, а он пожал плечами и сутуло пошёл рядом. На крыльце сидела собака – задком на третьей ступеньке, а передними лапами опираясь на вторую.
– Здравствуй, собака, – очень тяжело и обречённо сказал Григорий Григорьевич.
– Смешно сидит, – улыбнулась Маша.
На почте Настя испуганно вскинула глаза: «Телеграмму? Да, да, конечно», – и Маша потом сказала:
– Эта девушка на почте… она на вас так посмотрела… прямо… преданно.
До Михалыча добирались на катере. Маша спала, а в кубрике шли в ход лучок, хлеб, сальце, бутылочка. Когда Григорий Григорьевич узнал, что надо ещё заехать в один посёлок и что-то там загрузить, забеспокоился:
– Сколько же это мы ехать будем?
– А мы и не торопимся. Мы в Сибири, – сказал Евгений. И Григорий Григорьевич, переглянувшись с Андреем, улыбнулся благодарно, беззащитно и, показав длинные и немного лошадиные зубы, подался вперёд и ладонью коснулся Жениного колена. Глаза за очками казались огромными и серо-зелёными. Маленькие руки теребили сигарету, которые он курил одну за одной.
Михалыч встретил на берегу с обычным всепогодным видом и в первую очередь проследил, чтобы аккуратно сгрузили мотор, который ему привезли за будущую работу в роли крепкого хозяина.
Работа началась, и сразу начались споры с Михалычем, главным героем. Григорий Григорьевич, оказавшийся намного жёстче, чем хотел выглядеть, действовал настойчиво и продуманно, и тут нашла коса на камень. Он хотел снять борьбу, перебирание через Енисей в страшенную волну, а Михалыч любое неурочное напрягание считал идиотизмом и старался свести к минимуму, главным мастерством считая умение делать всё гладко и спокойно. Никакого эффектного героизма не получалось, и Григорий Григорьевич бесился и даже подбивал Андрея подстроить Михалычу мелкую аварию.
Едва Михалыч завёл вездеход, чтобы привезти дров, тут же выскочили Григорий Григорьевич с Андреем и камерами. Документов на вездеход не было, и за Михалычем охотился гаишник, с которым у него были плохие отношения. Снимать он не разрешил, и Григорий Григорьевич кричал, ругался и убеждал, что не подведёт и так всё смонтирует, что комар носа не подточит.
Так же не хотел Михалыч сниматься с оружием – самодельным карабином с пулемётным стволом, и опять был скандал, и опять Григорич орал и топал ногами:
«То нельзя, это нельзя, что это за кино! Вот тебе и крепкий хозяин – крепче не придумаешь!» Андрей метался меж двух огней, а Маша фыркала и пожимала плечами.
Михалыч старался встать пораньше и, не шумя, побыстрей сделать по хозяйству то, что нужно. Григорий Григорьевич тоже просыпался и скрадывал Михалыча, и тот, пойманный с поличным, стоял с невинной полуулыбкой.
Но потихоньку что-то выходило, и Михалыч привыкал и даже давал советы Григорию Григорьевичу, как лучше снять тот или этот эпизод, и тот всё больше к нему привязывался, поражаясь его основательности и чутью. И вот Андрей в новой свистящей куртке с кармашками и молниями, в специальных перчатках и шапочке, с огромной сумкой, со штативом и камерой пробирался по льдинам и брёвнам, то и дело оступаясь в грязь. Рядом нёсся Григорий Григорьевич в такой же одежде, только ещё более грязной и рваной, потому что обтрепывал всё сразу, и тут же шкандыбал Женя с блондинисто-лохматым микрофоном на длинной палке. Женя таскал его с первого дня и прозвал Алёнкой – очень уж по-женски доверчиво рассыпались блондинистые патлы по плечу. Алёнка тоже обтрепалась и напоминала неопрятную белую собачку.
Андрей лихорадочно доставал из сумки фильтры, все бежали, крича друг на друга, замирали у штативов и махали руками, а навстречу с непробиваемым видом шёл Михалыч с топором и ружьём.