Так Иасинт утратил последнюю надежду на счастье, утратил свое единственное утешение. Одиночество еще теснее сомкнулось вокруг него, еще тягостней стало уныние. В иные вечера, когда он закрывал за собой дверь своей комнаты, куда он поднимался, так и не встретив у домочадцев даже намека хоть на какие-то чувства, бывало, что к горлу у него подступали рыдания. И он тихо плакал в тишине, сидя на постели и спрятав лицо в ладони. В своей семье он чувствовал себя чужим, этаким незваным гостем, нагло вторгшимся в дом, в свой собственный дом.
А случались и такие вечера, когда он проклинал Алоизу, женщину, в которую был страстно влюблен, но тело и душа которой были ему недоступны. Неверную жену, которая изменяла ему помыслами и чувствами, отвергла его любовь, предпочтя ей любовь мертвеца. Он испытывал горечь, думая о пасынке, этом ничтожестве, столько лет жившем под его кровом, но никогда и тени признательности не выказавшем за ласку, заботу и постоянную финансовую поддержку, которую Иасинт оказывал ему и, несмотря ни на что, продолжал оказывать. Да, разумеется, сын Алоизы, которого она слепо любила, был красив, но это было его единственное и не такое уж великое достоинство. И даже, напротив того, тягостное, поскольку его красота, которую Алоиза так превозносила, была отражением красоты Виктора Моррога. Фердинан был живым зеркалом, в котором воцарился образ соперника Иасинта.
Но если в иные вечера его полнили гнев и негодование на Алоизу и Фердинана, то Люси он никогда не возмущался. К ней он питал безграничную нежность, глубокую жалость. Себя он ни за что не посмел бы жалеть, это чувство все до последней капли он отдавал дочери. Даже если бы она подожгла дом, убежала, что-нибудь украла или совершила бы стократ худший поступок, он все равно бы простил ее. Раньше он усаживался вместе с ней на землю, чтобы любоваться безмерной красотой природы, а сейчас готов был изваляться в пыли, в грязи, которая теперь, похоже, влекла ее, лишь бы помочь ей подняться. Но малышка не желала помощи от него, не замечала его жалости. А он, потерпев неудачу в попытках доискаться, что терзает ее сердце, так и не смог найти к нему тропинку.
* * *
Иасинт встал, подошел к окну, закурил сигарету. Дождь продолжается, но уже не такой частый. Небо серое. С ветвей орешника срываются капли. Воробей все еще не улетел, плещется в луже. Иасинт глядит на воробья, и сердце его вдруг переполняет жалость. Он думает о Люси, черной нахохленной пичужке, которую жизнь не балует, все пугает, но которая хочет казаться большой грозной птицей.
Напитанная влагой земля пахнет уже не по-зимнему. Весна потихоньку дает себя знать. Иасинт вдыхает этот запах, и сердце его опять сжимается. Теперь он думает об Алоизе, которая сейчас в гостиной тщетно пытается переступить порог комнаты, где умер Фердинан. Ему чудится, будто он ощущает запах слез, который витает в гостиной и теперь неотделим от Алоизы; еле уловимый сладковатый запах. Алоиза, облачившаяся в траур, навсегда потеряна для него. Мысли его переходят на пасынка, которого в расцвете лет постигла такая странная смерть. Фердинан умер в два этапа с интервалом в полгода: сперва — разум, потом — тело. Иасинт мысленно увидел его лежащего в полумраке комнаты, бледного и недвижного, как мраморная надгробная фигура. Что могло так ужаснуть Фердинана, чтобы душа так внезапно бежала из него, даже не попытавшись согласовать свой уход с телом? Впрочем, разве при жизни в Фердинане согласовывались его блистательная красота и погруженная в туманные сумерки душа, его великолепная внешность и унылая внутренняя пустота? Да любил ли он кого-нибудь в своей жизни, хотя бы собственную мать? Он позволял обожающей его матери восхищаться собой. Для него обращать на себя внимание было равнозначно жизни и действию. Но что за человек крылся за этим красивым обличьем? Но и на этот вопрос Иасинт, который почти двадцать лет прожил под одной крышей с Фердинаном, не мог дать ответа.
Да, скоро придет весна. Раскроются почки, распустятся цветы, на деревьях и в живых изгородях снова поселятся птицы. А на лугах опять зазвучит блеянье ягнят.
Однако песня Мальхиора уже не раздастся. В третий раз апрельские ночи будут мечены его молчанием, и это еще больше усилит унынье, поселившееся в доме семейства Добинье.
В первую весну, когда умолк Мельхиор, Иасинт испытал такое смятение, что его и без того грустное настроение стало совсем мрачным. Мельхиор поистине был гением места, тихим певцом памяти Иасинта. Мельхиор был голосом самых его дорогих воспоминаний. Ибо задолго до собственных родительских тревог, до многолетних страданий отвергнутого и униженного супруга Иасинт перенес безумное горе из-за смерти своего отца Франсуа Мари Добинье. Его сыновняя любовь была беспредельна; он перенес на отца всю нежность, которую не успел отдать рано умершей матери. Когда отец заболел, Иасинт, служивший в лицее в Руане, попросил перевести его в город, находящийся как можно ближе к его родным местам. Ему предложили Бурж, но Иасинт счел, что это слишком далеко от Бренна. В конце концов он нашел место в лицее в Блане. И поселился в родном доме, в краю болот. Иасинт был свидетелем долгой агонии отца. А когда тот скончался, навсегда остался в опустевшем доме, не имея сил оторваться от него — покинуть эту обитель, где все напоминало о любимом отце.
Несколько лет он страдал от депрессии, у него случались жестокие приступы страха. Но в конце концов смирился с одиночеством. В Блане ни о какой карьере не могло быть и речи, но он не желал трогаться с места; главное, никуда не уезжать. Его поддерживала привычка. А потом он нашел способ общения с миром на свой вкус — косвенного общения. Подобно птицам, обитательницам болот, он посылал в мир свой голос, но облаченный в прекрасный язык дальних далей, и голос его достигал слуха неведомых, но таких знакомых мужчин и женщин, и те в ответ посылали ему свои голоса, точно эхо. Эхо, что иногда проникало в самые глубины его мечтаний, надолго там поселялось, рождая в нем странные ропоты, шелестящие отзвуки шелковистых слов.
«Бурные волны рушились на берег и широкими языками растекались по нему, загоняя белые тени в звонкие бездны пещер, а потом певуче возвращались по гальке».
Но песня Мельхиора, простенькая песня земли, что зазвучала рядом, в саду, сразу же после смерти Франсуа Мари Добинье, и ночами словно бы становилась пульсом памяти, смолкла. И Иасинт воспринял это молчание, как знак, что все кончено, всякая надежда утрачена, что отныне его горе останется неутоленным, а одиночество бесповоротным.
Тем не менее он продолжает отправлять послания, пускать с радиоволнами свой голос, который был чуть-чуть модулирован акцентом языка дальних далей. Но теперь его голос подобен сомнамбулической птице цвета пепла, старой птице, обитательнице развалин, что облетает бескрайний мир, не находя места, где она могла бы найти приют и покой. Потому что все те, кого он зовет, к кому по сути дела обращается с мольбой, не могут либо не хотят его услышать. Никто из них — ни отец, ни жена Алоиза, ни дочь Люси — не воспринимает его умоляющий голос, никто не отвечает на его призыв. Его голос теряется в сумрачных пространствах пустынного мира, во мраке поруганной любви.
«Волны мрака катятся в пространствах, накрывая дома, холмы, деревья, подобно морским волнам, что лижут борта терпящего крушение судна. Мрак заливает улицы, образует водовороты вокруг одиноких прохожих и затопляет все и вся…»
Небо становится ультрамариновым, сине-стальным, снова меняет цвет — зеленеет, лиловеет, потом вдруг чернеет. Срывается свирепый ветер, он треплет, сгибает деревья, свистит в травах, сбивает с пути птиц.
Гигантское небо замыкает землю, как железная стена. Стылое безмолвие обрушивается на землю, на дома, в которых закрыты двери и ставни, на аспидно-серые луга, на пустынные ланды, на болота, где дрожат от страха птицы.
И вот внезапно небосвод раскалывается с оглушительным грохотом. Железная стена становится известково-белой. На миг кажется, будто мир возвратился в хаос предтворения, а может, стоит на пороге гибели. Время перестало существовать, вечность раздирает тучи и — ставит роспись.
Ослепительно-белую, сверкающую, рассеченную на части роспись. Гневную роспись, подобную щелчку светящегося бича, брошенную в лицо земли как вызов человеческой оцепенелости, как угроза кары, как клятва мщения. А может, подпись под воззванием — чтобы люди наконец встали, стряхнули с себя отупелость, вырвались из окутывающего их мрака и тронулись к обетованному свету.
Трижды с раскатистым громом ударяет, молния, располосовывая тучи своей зигзагообразной росписью. Трижды трескается небо и бледнеет горизонт. В третий раз молния разветвляется. Она, словно гарпуном, ударяет землю в бок. Кажется, будто пронзенная земля взметнется и тут же будет поглощена водоворотом туч. Но хляби, не дожидаясь, ринулись на штурм земли. Хлынул косой дождь, неистово хлеща по крышам. В горячечной поспешности струи ливня отскакивают от земли, от стен, от черепицы, разлетаются тысячами блистающих гейзеров.