Да, он принадлежал солнцу. Бывали дни, когда Спот не мог смотреть на себя в зеркало. Хотя чаще все обходилось благополучно. Он еще мог работать, еще справлялся с ежедневной нагрузкой — еще держал под контролем возникшую в нем пропасть, которая грозила разорвать его надвое. Случись такое, ложь и правда в нем разделились бы, а ведь они должны сосуществовать. Они создают человека.
Спот сидел и повторял про себя: ложь… правда… Только когда он бывал в таком состоянии, эти слова обретали свой истинный смысл, свою глубину…
Спот заметил, что чересчур напрягся, и заставил себя дышать спокойнее, сознательно замедлил пульс. Иначе у него началась бы дрожь, и он уже не смог бы ее унять. Главное — держаться ближе к солнцу. Соединиться с ним.
Он принадлежал солнцу. Спот помнил, как однажды, давным-давно, играл для солнца на скрипке.
Тогда его инструментом была скрипка, а не рояль. Он стоял в холле и играл упражнения, но никто за ним не следил. Двери в сад были распахнуты, и сквозь портьеры проникал нежный солнечный свет, ложась узором на стены и потолок. Лет ему тогда было немного — он помнил, что смотрел на нотный пюпитр снизу вверх. Он помнил даже этюд, который тогда играл. В синеватом холле лежали прохладные тени. Наверное, ему тогда было семь. На стене в холле висело большое зеркало, перед которым все обычно замедляли шаг, когда выходили из дому или принимали гостей. Но в ту минуту он даже не видел этого зеркала. Взгляд его все чаще обращался к портьерам, скрывающим от него солнце и сад. Он ощущал, что воздух в саду напоен солнцем, что оно тяжело и лениво дышит в кронах деревьев. Но он был послушный мальчик и послушно играл этюды. Он знал, что сначала нужно позаниматься, и только после этого ему позволят выйти в сад. И все-таки в тот день что-то было не так, как всегда. Потому что звуки, лившиеся из его скрипки, казались жалкими и слабыми по сравнению с тем, что доносилось до его слуха из сада. Он заметил, что даже свет имел свою мелодию, в нем слышался какой-то мелодичный гул. И, забыв обо всем, но продолжая играть, он пошел к распахнутым стеклянным дверям и остановился между портьерами, стараясь, чтобы солнце падало на его скрипку. Звук снаружи, который вовсе и не был звуком, заглушил все и казался знакомым. Наверное, ему было лет семь. Он хотел туда, в сад, и откинул портьеру в сторону.
Солнце сразило его, как удар меча.
Теперь Спот уже не помнил, что случилось в ту минуту. Он пришел в себя в саду, на дорожке, посыпанной гравием. Он стоял и играл на скрипке, от сильных ударов смычка маленький инструмент едва не рассыпался в его руках. И все время лицо Спота было поднято вверх, к кронам деревьев, к солнцу, которое пряталось и дышало в них. Именно тогда он понял, что летний ветер — это и есть солнце, которое касается земли. Солнце было повсюду — в деревьях, в траве и даже в гравии на дорожках сада. Оно было и в нем, и вокруг него. И прежде всего оно было в его скрипке. Счастливый, он ходил по саду и страстно играл для того, что было повсюду. И все время он слышал тот мелодичный солнечный гул. Его окружала музыка солнца, он ощущал ее, она почти воспринималась обычным слухом. Он ходил по саду и подыгрывал ей на скрипке; так его скрипка еще никогда не звучала, и он даже не думал, что может так играть, не имея перед глазами нот. Его руки сами делали все, что нужно. Он играл, пока его не настиг голос, кричавший уже в третий или четвертый раз:
— Лео!
Он медленно опустил смычок.
— Лео! Что ты делаешь?
Только что он упивался блаженством, теперь все оборвалось. Это мать. Голос ее был строг. Лео знал, что сейчас она будет его бранить.
— Разве мы с папой не сказали, что ты сможешь выйти в сад только после занятий?
Он опустил голову.
— И что же? Ты играешь в саду! А если бы ты повредил скрипку? — К счастью, голос матери быстро смягчился.
Лео молчал. Ему хотелось одного — снова соединить смычок и скрипку. Потому что за голосом матери все еще слышалась мелодия солнца, хотя сам он стоял неподвижно, опустив скрипку. Все еще было почти таким, как минуту назад. Он еще мог бы настичь великую музыку, если бы поспешил. Поэтому он не прерывал бранившую его мать и без возражений позволил увести себя обратно в холл, где она села на стул, чтобы слушать, как он доигрывает свои упражнения.
Когда Лео снова опустил скрипку, он случайно взглянул в большое зеркало. И увидел себя перед нотным пюпитром, в светлой курточке и штанах до колена. Увидел собственное лицо, круглое и мягкое, и на нем два больших темных глаза. Увидел золотистые локоны, рассыпанные по плечам. Удивленный до глубины души, он смотрел на себя, стоявшего со скрипкой и смычком в руках. Это было похоже на красивую волшебную картинку. Он не помнил, чтобы когда-нибудь видел себя таким.
— Теперь ты играл хорошо, Лео, — сказала мать. Он смотрел в зеркало.
Лео. Лео Левенгаупт. Спот уже не смел произносить это имя, не мог даже думать о нем и боялся, что когда-нибудь неожиданно услышит его от других. Только однажды, один-единственный раз он произнес его сам, тихо, в подушку, вечером перед тем, как уснуть. Он всегда боялся этого имени, боялся того, что ему сопутствовало, того, о чем оно могло напомнить, боялся, что сам по неосторожности произнесет его. Но в тот вечер, когда он произнес его по своей воле, ему стало приятно: он прошептал в подушку это имя, бывшее его тайной и болью, и его залила горячая волна. Он мог шептать: «Лео», и вокруг него воцарялось тепло и покой. «Лео Левенгаупт».
Вундеркинд и баловень судьбы. От него многого ждали, и он никого не разочаровывал. Вначале не разочаровывал. Лео с золотыми локонами и темными глазами — сердца тетушек и пожилых родственниц таяли от восторга. Лео, который играл и на скрипке, и на фортепиано. Лео, который лазил по деревьям и научился скакать на настоящей лошади, а не только на пони, раньше, чем все его сверстники. О Лео и его музыкальных способностях было доложено королю Вюртемберга. Уже в двенадцать лет он давал концерты. Его портрет написал знаменитый художник, чудак, который все время пытался потрепать его по щеке. Но портрет получился хороший и попал на выставку. Может быть, он до сих пор висит в каком-нибудь музее.
И при этом почти все время Лео был глубоко несчастен и его терзал страх.
Но вначале это было незаметно. Вначале, когда он сочинял свои первые маленькие пьески и исполнял их дома и в других местах, он был счастлив. Старые дамы, словно сшитые из одних кружев, и мужчины в военной форме или во фраках с длинными фалдами аплодировали ему. Он был счастлив и горд, потому что они аплодировали ему. Родители тоже гордились им. Куда только они не возили его, сколько он дал домашних концертов! Он играл на скрипке и на фортепиано. Ему аплодировали. Маленький Моцарт, сказал кто-то. После концертов Лео приходилось есть пирожные и пить ликер. Он до сих пор не выносит вкуса ликера. Звенели шпаги офицеров. Дамы прикасались к нему сухими руками. Родители гордились им. Постепенно, сам не замечая, Лео получил то, чего не имели другие дети. Родители, немецкие дворяне средней руки, тратили огромные деньги на его одежду, на инструменты, на учителей. Учителя приходили и уходили, один непохожий на другого, а техника его игры постоянно улучшалась.
Наконец, примерно между первым ликером и пятым учителем музыки, Лео все возненавидел. Он возненавидел родителей, возненавидел концерты, как официальные, так и частные. Частные были еще хуже официальных. Особенно если на них присутствовали сиятельные особы. И причина этой ненависти крылась не в том, что Лео постепенно обнаружил: люди в кружевах или со шпагами ничего не понимают в музыке и аплодируют всем подряд, — нет, тут было что-то другое.
Может, именно тогда в его душе и возникла эта трещина, эта пропасть между правдой и ложью. Первая трещинка появилась, должно быть, очень рано. Так рано, что он едва ли мог заметить ее. Может, она появилась в тот полдень в саду, когда он играл вместе с солнцем и его прервала мать.
Потому что солнце коснулось Лео Левенгаупта. Его игра, но в большей степени его сочинения, которые начали у него появляться, как у всякого вундеркинда, были проникнуты отзвуками великой музыки, услышанной в тот день. Она все еще жила в нем. Но ни родители, ни учителя не были в состоянии понять, что Лео, который давал концерты и по-детски изящно отвешивал поклоны, не имеет ничего общего с настоящим Лео, с тем, который в одиночестве записывал ноты и, двигаясь ощупью, находил отзвук чего-то, слышного только ему. Их связывала только музыка. Ему и самому бывало порой трудно отделить одного от другого.
Однажды теплым весенним вечером он сидел в своей комнате и что-то сочинял… может быть, небольшой хорал или сонатину. Трудно сказать. Музыка сама должна найти свой путь. Он узнал новое слово: имманентный. Идея произведения должна имманентно присутствовать в его отдельных частях. Оно должно складываться по своим законам. Весенний вечер мягок, перо слегка царапает бумагу. Он здесь. Он — это он, и он счастлив. Уже несколько дней он не видел ни одного импресарио и не чувствовал даже запаха ликера. За окном в деревьях тихо играет вечерний ветер.