Лео начал ездить верхом чуть ли не раньше, чем научился ходить, в конюшне стояли три жеребца, кобыла и пони. Домашней одеждой были кавалерийские бриджи, переодевались только к обеду. Лео всем сердцем ненавидел эти бриджи, особенно шерстяные. В доме царил характерный запах — запах печного дыма, керосина, лошадей и кожи. Главным образом кожи. Лео помнил его с детства, он с ним засыпал и с ним просыпался. Но со временем этот привычный запах стал его угнетать. Ему было лет десять, когда он впервые заметил, что задыхается от этого запаха, что домашний запах внушает ему страх. Поэтому в его комнате окно всегда было приоткрыто, и зимой, и летом. Отец увидел в этом знак того, что Лео становится мужчиной. И Лео понял, что сон в холодной комнате считается признаком мужественности. Важной частью его детства было также фехтование, фехтование и осенняя охота. Лео умел подчиняться, он стрелял в зайцев с тех пор, как научился целиться из ружья. Убитых зайцев он приносил домой. Из них готовили жаркое. После охоты Лео несколько дней был не в состоянии ни о чем думать, не говоря уж о том, чтобы сочинять музыку.
Но случались и тихие вечера, часы, когда никто не мешал ему, когда дневные занятия заканчивались, когда упражнения, уроки, стрельба, верховая езда и прием пищи исчезали, как дурной сон. Вот тогда начиналась его настоящая жизнь; он словно спускался с темного чердака, куда был сослан, и к нему приходила музыка. Всегда. Достаточно было посидеть пять минут за столом. Он еще не знал, чем должен или хочет заняться, просто сидел и смотрел вдаль, постукивая черенком ручки по передним зубам. За окном лежал сад, за садом — поля. И никогда никого, только деревья и животные. Трудно сказать, откуда приходили первые звуки, Лео едва слышал их, они были как далекие отголоски чего-то. Две-три ноты. Он еще не писал. Он ждал ритма, такта, дыхания, которые должны были заполнить его, увлечь за собой. Вот тогда все и случалось. В нем словно что-то лопалось, и все разом становилось прозрачным, пронизанным звуками. Воздух наполнялся музыкой, Лео только записывал ее. Разумеется, это он сочинял ее. Разумеется, это он придавал ей форму. Но творил он из того, что приходило к нему, уверенно выбирая нужную форму из тысячи возможных. И забывал обо всем на свете.
Когда Лео на мгновение приходил в себя, он весь горел и голова у него была тяжелая. Вялыми движениями он наливал из графина воду. Выпив воды, он продолжал писать, и рука его летала, а движения были точные и твердые. И он опять забывал обо всем…
Постепенно его прибежищем стали и ночи. Лео мог сидеть перед окном с вечера и до рассвета. Иногда он просыпался, проспав часа два, в два прыжка оказывался за столом, зажигал лампу и продолжал сочинять. После такой ночи ему было трудно делать холодное обтирание в семь утра. Он не мог внимательно следить за объяснениями учителя. Но Лео стискивал зубы и делал все, что от него требовали. Ибо знал: у него отберут ночи — во всяком случае лампу, — если обнаружат, что это мешает его занятиям. Вообще родители не возражали против того, что он каждый вечер сочиняет музыку; эти сочинения только укрепляли его растущую славу. Однако самыми важными считались музыкальные упражнения. Важнее всего на свете. Лишь со временем, уже на исходе детства, Лео понял, почему упражнениям отводилась главная роль. Ведь сочинение музыки почти не приносит денег. Солист же мог стать богачом. К тому же, с точки зрения среднего немецкого дворянина, в композиторе, человеке, который создает нечто свое и выносит это на суд мира, не позволяя миру оставаться таким, как прежде, было что-то подозрительное и ненадежное. Разумеется, все читали и Гёте, и Шиллера и позволяли себе восхищаться Бетховеном, Шуманом и Моцартом. Их бюсты, словно покрытые сладкой глазурью, занимали почетное место в библиотеках и музыкальных салонах. В крохотном Хенкердингене было даже общество любителей театра. Но у всех этих вышеназванных творцов были свои странности, о которых редко говорили, да и от нынешних творцов старались держаться на расстоянии. Творцом можно гордиться лишь издали. Бедный Шиллер, какая ужасная была у него жизнь! Даже подумать страшно. Непонятно, почему он не возобновил свою офицерскую карьеру, ведь он так нуждался в деньгах. Правда, сегодня людям искусства живется гораздо легче. Семья и друзья восхищались юным Лео. Смотрите, в наши дни одаренный молодой человек сумел снискать признание даже в самых высших кругах, даже… Да-да. У них были все основания восхищаться Лео. «Я горжусь тобой», — говорил отец. «Мы с папой оба гордимся тобой, — говорила мать. — Оба».
Но сочинению музыки, своей настоящей жизни, Лео приходилось отдавать ночи, время, которое было необходимо ему для сна.
Сколько Лео себя помнил, первые утренние часы всегда были посвящены занятиям музыкой. Он занимался в холле, который со временем переоборудовали в музыкальный салон. Вначале он играл по часу в день, потом — дольше. Это были долгие, томительные часы, за окнами медленно тянулось утро, а позже — и день. С учителем или без учителя. Вею силу воли Лео вкладывал в то, чтобы добиться безупречной техники; нотный пюпитр или табурет у фортепиано были частью его самого, он пропускал занятия лишь во время болезни или если родителей не было дома. Трое слуг никогда не выдавали его, они всегда позволяли ему выспаться или отдохнуть в саду.
Больше Лео уже не выходил в сад со скрипкой, чтобы играть для солнца.
Учителя музыки постоянно менялись. Когда Лео было тринадцать, их посетил Великий Учитель. Он приехал из Парижа, и уже за несколько дней до его приезда Лео начала бить нервная дрожь. Словно их должен был посетить сам Господь Бог. Ведь Господь согласился приехать и послушать его игру. Он приехал в черной карете с гербом на дверцах. И до такой степени был Богом, что обычные учителя Лео с радостью бы согласились быть принесенными ему в жертву, если б их об этом попросили. Родители — тоже, даже без всякой просьбы. Но стать жертвой предстояло Лео.
Из кареты вышел хрупкого сложения господин в черном костюме, высоком цилиндре и лайковых перчатках. Когда он снял цилиндр, на волю вырвалась буйная черная шевелюра. У него были темно-голубые пронзительные глаза и орлиный нос. Еврей, подумал Лео, знавший, что отец без восторга относится к евреям. Но ведь это был Бог. Приветствуя родителей Лео, маэстро обнажил ряд белоснежных зубов, клыки у него были длинные и острые. Наконец он поздоровался с Лео.
— Так это и есть молодой Левенгаупт, о котором я столько слышал? — сказал он на ломаном немецком, внимательно изучая лицо Лео.
Лео вежливо поклонился.
Потом из кареты вышел слуга с непокрытой головой, он был важен, как человек, облеченный доверием, и держал в руках футляр со скрипкой. Он тоже был в черном, как и маэстро. Теперь Лео заметил, что оба они словно мерцали и переливались, их платье поблескивало, как черный антрацит. Он вспомнил, что маэстро всегда носит черный шелк или парчу — говорили, будто во всех других тканях он зябнет.
Футляр со скрипкой был тоже обтянут черным шелком.
После обеда — маэстро лишь поковырял вилкой в тарелке и сдержанно и кратко отвечал на попытки родителей завести с ним беседу — все прошли в музыкальный салон, чтобы послушать игру Лео. Никто из учителей Лео при этом не присутствовал, маэстро недвусмысленно просил избавить его от «всякой педагогической зауми», когда дал согласие приехать и послушать Лео. У Лео были хорошие, весьма уважаемые учителя, и подобное замечание о них мог позволить себе лишь маэстро, считавшийся лучшим скрипачом Европы.
И Лео начал играть. Он играл Моцарта и «Чакону» Баха, каприс Паганини, три пьесы Вьетана и этюды из «Скрипичной школы» Берио. Наконец он опустил скрипку. Маэстро в черном некоторое время сидел не двигаясь, словно погруженный в раздумья. Потом сказал:
— Гм! — и снова надолго замолчал.
Родители с тревогой переглянулись.
— Ну хорошо, — изрек наконец маэстро. — Я только не понимаю, что мальчик делает в этой глуши. В его игре много огрехов, которые необходимо устранить. Он должен приехать ко мне. В Париж. Я больше не буду гастролировать, мне предложили профессорскую кафедру. Он мог бы посещать мои занятия, хотя он и немецкий подданный. Гм. Ему надо поехать в Париж. И поучиться там пять или шесть лет. Надо больше заниматься. Шести часов в день явно недостаточно. При его технике ему следует заниматься не меньше десяти. Но он еще слишком юн.
И мал ростом. Гм. — Маэстро в черном умолк и прищурил глаза. Он посмотрел на отца Лео. — Придет день, и ваш сын перестанет быть ребенком. Сейчас интерес публики привлекает именно ребенок. — Он встал и подошел к Лео, который испуганно смотрел на него. Остановившись почти вплотную к нему, маэстро взял его рукой за подбородок.
— Гм, — опять хмыкнул он. — Ты смугл. Но под этой смуглотой скрывается бледность. Почему? Гм. На скулах и у висков темные тени. Так-так. — Не отпуская подбородка Лео, он пальцем другой руки скользнул к его левому глазу. Оттянул нижнее веко и обнажил белок. Лео оцепенел от страха. — Гм, — хмыкнул маэстро в черном, увидев на белке красные жилки. Лицо его оставалось замкнутым и суровым, глаза строгими. Вдруг он отпустил Лео, словно выронил из рук какой-то предмет, и повернулся к его родителям. — Мальчик достаточно бывает на свежем воздухе? — спросил он.