О господи, я совсем упустил из виду, что у нее, у бедняжки, нет ни копейки денег!
— Так купи себе, что понравилось! — вскричал я, доставая портмоне.
— Нет! Нет! Не смей! — завопила она с последовательностью истинной женщины. И схватила меня за руку. — Там страшенная дороговизна!
— Чепуха, возьмем в кредит. Обязательно купи!
— Умоляю, перестань…
— Нет, это ты перестань, я приказываю, я твой доктор!
Вот вам к теме прикосновений: мы с ней хватали друг друга за руки, чуть ли не боролись, не ощущая при этом ни малейшего напряжения. Зив внимательно глядел на нашу непонятную ему борьбу. Хотя почему же — непонятную? Он ведь, как только что выяснилось, должен хорошо говорить по-русски…
Наконец она сдалась и взяла карточку:
— А… что с ней делать?
— Дай тетке, она разберется. Поставишь какую-нибудь закорючку на чеке. Да — и в рассрочку проси, ладно?
И она пошла за своей серебряной радостью в рассрочку, а я, ужасно довольный собой, крикнул ей в спину:
— И переплюнь иранского шаха!
Доктор Зив внимательно смотрел Лизе вслед. Потом молча вытащил сигарету из пачки, закурил и отрывисто спросил:
— Эта женщина… Уж не из Львова ли она тоже?
— Вы угадали.
— Я не угадал, — без улыбки возразил он, гоняя рукою дым перед лицом. — Я узнал. Ее фамилия Вильковска, верно?
— Да…
Признаться, я был порядком удивлен. Мир — он-то, конечно, тесен, но не до такой же степени, чтобы профессор из Хайфы опознал женщину, которой наверняка никогда не встречал.
— Все просто, — усмехнулся он, глядя на мое обескураженное лицо. — Она до жути похожа на свою мать, в которую я, понимаете ли, был влюблен. Сильно влюблен и вполне безнадежно. Этот неповторимый цвет волос, миниатюрное сложение и… голос. Мы жили в соседних домах. Она чуть старше была… Впрочем, это неважно.
Я промолчал, отпил воды из стакана и оглянулся на дверь сувенирной лавки.
— Вы, должно быть, не знаете, доктор Зив, — вполголоса проговорил я. — Там в семье произошла ужасная трагедия. Лизина мать покончила с собой, когда девочке было чуть больше года.
Он придавил недокуренную сигарету в пепельнице.
— Я все знаю, — мрачно отозвался он. — И знаю даже более того, что хотел бы знать… Дело в том, что мой дядька был одним из известных в городе адвокатов. Залман Щупак — не слышали? Кроме прочего, он был знаменит своим острым языком. По Львову в качестве городского фольклора гуляли его остроты, шуточные эпитафии на могилы еще живых друзей и убийственные прозвища его недругов. Непростой человек, и не скажу, что добряк, и не скажу, что святой. Он вынужден был там остаться, как сам говорил — «в свирепых эротических объятиях Софьи Власьевны». Единственная дочь, знаете, вышла замуж за украинца, да еще партийного… Так что дядя Залман так и умер во Львове глубоким стариком, году в восемьдесят девятом. Перед его смертью я к нему приезжал — повидаться. Спустя тридцать два года после отъезда.
А в девяностом его дочь притащилась-таки сюда, с тремя сыновьями и со своим украинцем на поводке. Тот, оказывается, вышел из коммунистической партии и в корне поменял мировоззрение. Оно быстро меняется, мировоззрение, особенно когда надо делать срочную операцию на сердце, или снимать катаракту, или грыжу латать — одним словом, пристойно стареть… Так вот, дядька был отчаянным преферансистом, и вообще — поигрывал. Поигрывал, то есть проигрывал, так, что, бывало, тетя рвала на себе последние седые кудельки. Они с приятелями собирались компашкой чуть не каждый вечер у кого-нибудь на квартире. И много лет неизменным его партнером по преферансу, буре или секе был этот мерзавец.
— Кого вы имеете в виду? — спросил я.
— Да его, его, кого ж еще — негодяя Вильковского! — раздраженно отозвался Зив. — Тадеуша Вильковского, Тедди — как его все называли. Вот кто был темной лошадкой! Очень хорош собой — типа киноактера двадцатых годов, знаете: усики, косой пробор в темных волосах, томные глаза — дешевка, хлыщ, хитрован. Или, как у нас во Львове говорили, «фифак». Впрочем, умен и образован, этого не отнимешь. Он был уже не так молод. Его отец «за Польски» владел гипсовым заводом, и вообще семья была очень богатой. Это их особняк на улице Энгельса — красивый такой, красно-коричневый, с флюгером, — не помните?.. Ну, с приходом русских они, конечно, все потеряли…
Кстати, поговаривали о каких-то связях семьи и самого Тедди с немецким оккупационным режимом, но тут врать не стану, ничего определенного не знаю. Самое удивительное другое: в сорок шестом он, само собой, уехал в Польшу в рамках того самого обмена населением: состоятельные поляки уехали все. Но, представьте, через несколько лет вернулся! Как, что, зачем… Как ему удалось, на каком основании, а главное — зачем? С русскими в эти игры играть находилось мало желающих. Дело темное, разве что его возвращение было как-то обусловлено, подготовлено какой-нибудь из организаций, и тут я тоже не уверен — какой. Вполне возможно, он был двойным агентом. Уж до странности ничего не боялся, и в их картежном кружке сиживали, по дядькиным рассказам, товарищи из дома, что на улице Дзержинского.
Доктор Зив оглянулся на дверь сувенирной лавки: видимо, при Лизе ему не хотелось углубляться в воспоминания о «негодяе» Вильковском. В то же время ему явно не терпелось что-то о нем рассказать. Сейчас я припомнил, что в Петькином сахалинском письме тот тоже представал в довольно омерзительном облике. (Надо, надо найти и перечитать то метельное письмо!)
— Вернулся он якобы для того, чтобы стать опекуном двум своим сироткам-племянницам, — продолжал доктор, оборачиваясь ко мне. — Те жили с бабушкой: Яна, или, как ее дома называли, Яня, — старшая, а Людвика, Вися, — младшая. И вот…
— Постойте! — пораженно воскликнул я. — Так он приходился им дядей? Как же это… вы хотите сказать, что он женился на племяннице?!
Доктор Зив взглянул на меня с усмешкой:
— Вот именно. Что вас так удивляет? Вполне библейский поворот темы, вы не считаете? Казалось бы: что за странное опекунство — ну и забрал бы старуху с девочками к себе в Польшу, чего, спрашивается, ты забыл в советской России? Загадочная история… Не знаю, на какой такой крючок и кем он был подцеплен, и вряд ли кто-то уже это прояснит… А старуха скоро умерла, и они остались жить втроем: этот о-пе-кун… и две девочки. И едва только Яне исполнилось восемнадцать, он на ней женился. И как-то очень быстро обрюзг и постарел… Между ними была огромная разница, но она, представьте себе, безумно его любила. А я… странно, что я влюбился не в Висю, которая была моей ровесницей, — бойкая такая, очень жизненная и очень смышленая девочка, хотя и языкастая, — а именно в Яню. В той, знаете, и в юности чувствовался какой-то… трагизм. Не в том смысле, что она была печальной или нелюдимой, — нет, наоборот, у нее была редкой красоты улыбка: вначале возникала, как легкое удивление, в уголках губ, потом разбегалась по всему лицу: и глаза, и даже золотые брови улыбались. В соборах Европы в витражах можно встретить такие фигуры: ангелица с пылающими власами. Светлый и грозный образ небесных сфер. Напоминание — но о чем? О некой несовершенной миссии? О чьей-то смутной вине?.. Так вот, несмотря на улыбку, в ней обреченность была, понимаете? Она выглядела обреченной на заклание.
— Но, возможно, — неуверенно предположил я, — последующие трагические события наложили некий отпечаток на ваше…
— Нет! — быстро возразил он. — Мне так всегда казалось. Всегда хотелось ее спасти. Помню, я — еще мальчишка, лет четырнадцать мне, что ли… и я стою возле брамы, ожидаю мать: мы собрались в гости к одной из ее кузин. Вдруг открывается дверь и выходит Яня. В первые мгновения всегда казалось, что она распространяет сияние — из-за волос, конечно: редкий цвет красного золота. Но в тот раз она и вправду сияла.
«А, Куба! — сказала она. Так мое имя сокращалось, имя — Яков. — А мне, Куба, сегодня исполнилось семнадцать лет!»
Она была прелестна, как ангел в витраже. И одета в блузку — не белую, а, знаете, цвета старинных кружев… В ней вообще было что-то старинное, драгоценное, отстраненное. Будто она не имела отношения ни к переменам, ни к какой такой советской власти, ни к людям. Отрешенная, понимаете? Из другого времени. Сейчас спросите меня: в какой школе она училась, — я, боюсь, не отвечу. Но ведь в какой-то училась наверняка.
И вокруг нее все казалось отстраненным, особенным… Вот сейчас вдруг вспомнил: они обе занимались в школе верховой езды, представляете? Их дальний родственник до войны держал конную ферму, и впоследствии та стала Конным клубом. Думаю, Вильковский поощрял эти занятия, он и сам гарцевал — пока не растолстел. Однажды я видел, как втроем они подъехали к дому, и едва не ослеп от зрелища великолепной кавалькады. Эти две наездницы… боже, — сон, настоящий сон. Девочки были в костюмах: бриджи, жакет, специальные сапожки — ничего в этом не понимаю, как там они называются… Да, две огненные амазонки на шоколадных кобылах…