Распахнула дверь. Рванулась прочь. Со всей скоростью, какая была возможна, учитывая дрожание рук. Уже сидя в машине, бросила взгляд вверх. Мужчина снова стоял, опершись о колено. Смотрел ей вслед. Лица не различить — слишком далеко.
* * *
Она быстро ехала. Поглядывала в зеркало заднего вида. Красная машина по-прежнему стояла в кармане. Она ехала на максимальной скорости. Долина расширилась. Горы кончились. Опять все далеко видно, и дома начались. Склады. Заправочные станции. В Л. — А. нужно заправиться. Но не раньше. Она злилась. Почему она позволила помешать себе? Почему пошла назад? Мужчина же не видел ее. Не мог увидеть. Пока она сидела, точно не мог. Или эту белую блузку видно издали? Она чувствовала себя слабой. Ослабевшей. А что было бы, ответь она «да»? Это «you in trouble». Этот голос. Этот тон. Эта мягкость. Пойти с ним. Добровольно. Наклонить голову, сказать «да» и больше никогда не быть самой себе хозяйкой. Ну, и? Можно ли так устроить свою судьбу? Сфабриковать. Встретить в пустыне мужчину. И попасть в одну из этих отчаянных историй? Если бы все было так просто с новой судьбой. Если бы Хельмут был с ней. Они остались бы сидеть на камнях. Наверное. Она ехала, снова придерживаясь разрешенной скорости. В зеркале заднего вида — никаких красных машин. Движение стало более оживленным. Она почувствовала себя увереннее. Нужно просто не съезжать с трассы номер десять. Она ехала. Следовала указателям. Опять вышло солнце. Все заблестело. Засияли рекламные шиты на обочине. Длинные петли дороги по заселенной местности. Высотные здания. Маленькие домики. Бедные. Промышленные зоны. В вышине — вывески заправок и кафе на фоне легких облаков. Она должна ему позвонить. Позвонит, как приедет. Нужно поговорить. Она с воскресенья с ним не говорила. Или с субботы. Не переговорив с ним, нельзя делать выводов. У него, в конце концов, тоже есть какие-то права. Как минимум — быть выслушанным. А может, он и прав. Она слишком спешит. Думает только о себе. И. Они любили друг друга. Любят. Говорили об этом. Еще вечером накануне отъезда они шептали друг другу о любви. И то же самое он крикнул ей вслед, когда она прошла паспортный контроль, а он стоял за ограждением. Ей показалось, что она разучилась видеть, когда он сказал, что не поедет. И это чувство не удалось утопить в шампанском в кафе у выхода «В». «Пошли. Выпьем чего-нибудь, а через десять дней ты вернешься». Она выпила три бокала, а чувство только усилилось. Она до сих пор помнит терпкость шампанского. Она ничего не сказала. Что тут скажешь. Он выбрал не ее. Не их. Надо смотреть на вещи иначе. Достичь компромисса. Она позвонит. Услышит его голос. Станет говорить разумно. Она ехала. В среднем ряду. Ориентировалась по голубым указателям с красной полосой и цифрой «10». Мчалась в потоке машин все вперед и вперед. Машины съезжали с шоссе. Машины вливались в транспортный поток. Смешивались с другими. Снова съезжали. Она никуда не сворачивала. Здесь ее красная машина не найдет. Ни за что. Она включила радио: «Black magic woman». Она едет. Ритмы музыки и езды. Так много машин. Скорость. На балконе сушится белье. Мужчина косит газон. Двое в передней машине. Она положила голову на его плечо. Школьный автобус. Маленькие девочки машут руками. Она помахала им в ответ. Хотелось в номер. Хотелось говорить с ним. Она никак не могла дождаться Санта-Моники. Чтобы кончилась эта бесконечная поездка. И пить хочется. И есть. Надо пойти поесть вечером. Как следует, в хороший ресторан. Надо поискать в путеводителе. Съесть ужин, приготовленный по всем правилам. Или самой приготовить, иначе зачем она покупала продукты. Ведь придется все оставить. Отдать Хулии. Когда она подъезжала к Санта-Монике, движение стало интенсивнее. Двигаться можно лишь с небольшой скоростью. У съездов машины вообще ползли. Ускоряли ход и снова тормозили у следующего ответвления. Она обрадовалась, когда съехала с трассы. Начало пятого. Дорога забита. Она попыталась свернуть влево и добраться до Вениса по параллельной трассе. Запуталась в улицах с односторонним движением и вернулась обратно. До номера добралась в шестом часу. Мигала лампочка на автоответчике. Она помчалась в туалет. Достала из холодильника воду. Пила из бутылки и набирала номер. Прислонилась к стене. Держала трубку у уха. Ждала, пока соединят. Быстро отпила еще глоток. В трубке раздался женский голос. «Да. Алло?» — спросили на том конце. Это Трауде. Или Сандра. Она никогда не могла их различить. А в трубке вообще не раздалось ни гудка. Не трогаясь с места, она положила трубку. Отпила еще воды и поставила бутылку в холодильник. Села на диван. Засмеялась. Сидела, откинувшись назад, чтобы не так тянуло живот. Задержала дыхание. Коротко дышала. Воздух проникал до ключиц. Ниже — сплошная пустота. Оцепенение. Как парализовало. Рано или поздно пустота сменится болью. Как всегда. Болью в сердце. За грудиной. В животе. И лоб заболит. Грудь как будто исцарапали изнутри, и каждое движение добавляет новые ссадины. Зазвонил телефон. Не встать. Она почти не слышала его. Шум в ушах. Включился автоответчик. Раздался его голос. Она начала всхлипывать. Не могла его слышать. Хотела встать. Он повесил трубку. Осталась сидеть. Откинулась. Сползла на сиденье. Лежала на диване. Не плача. Прислушивалась к себе. Ждала, когда отпустит. Потом можно подумать. Она подумает. Она попыталась не думать. Как они сидят в Вене. И как одна из женщин вскочила. «Кто это тебе так поздно звонит?» Посеменила к телефону. Он улыбается, забота ему приятна. Чувствовать, как тебя опекают, — это он любит. Любит, когда что-нибудь делают за него. Решают в его пользу. Главное — быть рядом с ним. Начеку. Ограждать его от мира, как ограждала мамочка. И одновременно — зависеть от него. Трауде живет только на его алименты. Не хочет работать у другого врача. Даже не пыталась. Нельзя от нее этого требовать. Так она защищена от сплетен. Такие Трауде живут себе тихонько. За это она защищает его от поздних звонков. И гладит белье. Потому что никто не умеет, как следует. Тут она ей не конкурент. Она гладит только собственные блузки. И сама снимает телефонную трубку. И живет на собственные доходы. Она лежала на правом боку. Слезы текли на диванную подушку под головой. Капали с носа. И. Эрнст Кренек — такой старый. Такой хрупкий. Она с ним больше никогда не увидится. Они встретились сегодня. Другой возможности не будет.
Они стояли в дверях, и он рассказывал ей ту историю об Альме Малер. Иронически улыбаясь, скрестив руки на груди. Надо было его спросить, как ему удается сохранять такое спокойствие. Как он может рассказывать разные истории, когда конец так очевиден. Надо было его спросить, как он справляется со страхом. Да боится ли он? Нужно было сесть рядом и поговорить с ним об этом ожидании смерти. И легче ли ждать, если человек состоялся? Или труднее? Ничего больше не делать? Надо было рассказать ему, как боится она сама. Как от мыслей об этом Ничто ей становится дурно. Если она лежит в постели, все начинает вертеться. И приходится вставать и сидеть в гостиной ночи напролет. Встречать страх сидя. И что она боится не смерти, а умирания. Всепоглощающий ужас не справиться. И мысль, что все справляются, не помогает. Как такая же мысль до рождения Фридерики не уменьшала страха перед родами. Нужно было поговорить с ним о единственно важном. Эти другие вопросы оставались насущными на протяжении всей беседы. И дистанция между ними не уменьшалась. Она завидовала старику. Он знает свою жизнь. Знает, какой она была. Он выстоял. А какие несчастья еще ждут ее? Хотелось, чтобы Фридерика снова стала маленькой, и не отходить от нее ни на шаг. Держать на руках и оберегать. Хотелось, чтобы мать вновь жила в доме с яблоневым садом. Неприступная, как всегда. Но жила там. И отец. Бросавший ее по выходным. Ради яхты. Ради лыж. Оставлявший ее в одиночестве. Но жил там. И чтобы Вернер вырос. И тоже жил там.
Темно. Горят фонари на дорожках между домами. Свет падает в комнату. Неяркий. Мерцающий. Она лежит на диване. Правой рукой — не пошевелить. Вообще не пошевелиться. Она медленно повернулась. Оперлась на левую руку. Села. Осторожно, не чувствуя правой руки. Ломит плечи. Левой рукой она положила правую на колени. Придерживала ее левой за локоть. Баюкала. Стонала. Кровообращение восстанавливалось. Колющая боль и страх. Раскачивалась всем телом. Назад-вперед. Придерживала руку. Чуть не кричала. Как после катания на коньках в слишком туго зашнурованных ботинках. Через два часа ноги превращались в бесчувственные деревяшки и первые шаги в уличной обуви давались с трудом. Облака шагали вместе с ней. После первых шагов ноги начинало колоть иголками. Часто. Больно. Поэтому она знала, что пришлось вынести русалочке: непроходящую боль в ногах, в которые превратились плавники. Тогда она при ходьбе вскрикивала. Смеялась. Смеялась и кричала. Вместе с Клаудией, подружкой. Они смеялись всю дорогу до дома, не могли удержаться. Медленно шли на ватных ногах, потом прыгали, хотя ноги болели. Держались за руки. Мотались косички, они скакали, чтобы боль утихла. Тогда. Она сжала правую руку в кулак. Медленно. Заставила себя сжимать кулак быстрее. Все быстрее и быстрее, чтобы ускорить кровообращение. Потом встала. Зажгла свет. Ходила по комнате, придерживая руку, баюкала ее. Потом пошла в ванную. На щеке отпечаталась обивка дивана. След шел от уголка правого глаза вниз по щеке. Щека покраснела. Около одиннадцати вечеpa. Она окончательно проснулась. Умылась холодной водой. Пудра. Помада. Вынула из сумки диктофон и блокнот. Выключила свет. Заперла дверь. Ушла. Шла вдоль ковра, лежащего посередине коридора. Шагов не слышно. Только шорох джинсов при ходьбе. Тихо. В номерах — голоса. Музыка. Телевизор. Приглушенно. Она никого не встретила. По лестнице спустилась в гараж. Села в машину и поехала. На бульваре свернула направо. Потом поехала прямо. Машин не много. Кто-то обогнал ее. Громкая музыка. Она почувствовала вибрацию басов. Огни в отелях по правой стороне. Фонари над входными дверями. Потом — только уличные фонари. Неоновая вывеска мотеля. Ярко-голубая. Мотель «Sunrise». Она ехала в оранжевых сумерках. Темные фасады. Крест из лампочек перед церковью. Одна лампочка справа на перекладине перегорела, и крест как будто перекосился. На улице — ни души. Мимо проезжают машины. Блестят. В оранжевом свете фонарей цветов не разобрать. Грязно. Мусор по обочинам. Пластиковые стаканы. Обрывки бумаги. В Вене начинается новый день. Первые трамваи. Первые огоньки в квартирах. Надо вставать рано. Отец всегда был на ногах уже в полшестого. Всегда говорил, что привык к этому в армии. В его бумагах она не нашла об этом ничего. Об армии. Кем он там был? Что делал? Наверное, мать все выбросила. А может, и не было ничего. Правда, что-то они толковали о том, как это время будет засчитываться для пенсии. С матерью они познакомились уже после войны. Она тоже знала лишь то, что он ей рассказал. Нужно было самой разобраться в его документах. Самой до всего дойти, а не молчать. Не давать заткнуть себе рот молитвами, которым монахини научили их еще в детском саду. Молиться за всех, кто был на войне. Как будто правда убитых ничуть не страшнее правды убийц, или даже наоборот. Убитые обрели вечный покой. А убийцам приходится ходить к исповеди, каяться. И она складывала ручки и молилась. За всех, кто был на войне. Не зная точно, что такое война. А убийцам нравилось бить. Нанося удар, они ликовали. И молитвы не мешали им ликовать. Позволяли ликовать с довольными ухмылками. И они ухмылялись. Как ее мучитель школьных лет, когда унижал ее. Затрещина — это ничего, они все время дрались на переменах. В классе были дети из приюта, они и начинали. Но Польди, Польди Вилландер, стоявший на углу, поджидая ее. Он всегда спрашивал, отдаст ли она ему свой завтрак добровольно. Она всегда качала головой. Он отвешивал ей подзатыльник. С ухмылкой толкал ее, открывал сумку у нее на спине, вытаскивал завтрак и пинал ее. А потом учительница однажды спросила мать, почему у ребенка никогда нет завтрака. Ей пришлось все рассказать. Отец дал ей два подзатыльника. Потому что она молчала. А потом разобрался с родителями Вилландера. Через две недели он стоял на том же месте, и она опять ничего не сказала дома. Чувствовала себя виноватой. Во всем. Взрослым никогда нет дела до детей. Смотрят на них сверху вниз. Что вы можете знать? И — снова задела. И лица у них пугающие. Она считала, что все — из-за нее. Из-за незнайки. Из-за нее и того зла, что живет в человеке. А вина-то была — их. Они выбрали этого человека и эту партию. Они воевали. Они молча смотрели, как уводят соседей, потом шли в их квартиры и забирали себе кофейники, а потом — не отдавали. Они хотели всего этого. Чистого Зальцбурга. Зальцбурга без евреев. Ну, если только парочку оставить, особых фестивальных евреев. Почетных арийцев. Потому что они умеют лучше, а уровень надо поддерживать. А в остальном — чистота. Публика — сплошь арийцы. Впрочем. По сравнению с Байрейтом их фестиваль — второсортный. Моцарт — не для нетерпимых. А в конце — вина поражения. Они спихнули ее на маленьких девочек, таких, какой была она. Им без лишних слов объяснили, что виноваты они. Их, как приносимых в жертву девственниц, посадили на плот и оттолкнули от берега. А отец мстил женщинам. Матери. Ей. В их маленькой семье отец мог дать волю политическому гневу, вовсю развернуться. Для того семьи и существуют. Ее он бил. Не больно. Для порядка. А матерью он управлял своими отлучками. Бросал ее одну. Чтобы ждала. А она всякий раз вздыхала с облегчением, когда он возвращался. Наплававшись на своей яхте. С товарищами. И после походов в горы, и после катания на лыжах. С товарищами. И вот, раз ее отца победили русские, она сидит теперь в Лос-Анджелесе и ревет, потому что с ней туда не поехал венский терапевт. Не помчался за ней, а с удовольствием торчит в Вене с бывшей женой и падчерицей. Все это курам на смех. Она ехала мимо киностудий. Белые заборы. Светло, как днем. Поехала дальше. Развернулась у светофора. Поехала обратно. Одна аптека еще открыта. Она остановилась. Вошла. Надо купить маску для лица. За кассой — афроамериканец. Больше никого. Она прошла вдоль полок. Никак не выбрать. Пошла дальше. Читала названия. Изучала инструкции по применению. Нет ни одной из фирм, которые она знает. Потом взяла какую-то коробочку.