Ознакомительная версия.
«Прости, Люся, — думал он. — Не могу остановиться».
И больной роман — остросюжетный и пикантный внешне, внутренне же однообразный и скудный, горький, как бесконечно длящееся разочарование, — катился дальше. Печальные оргазмы, посвященные другой, не задевали сердца. Но зато вытесняли тоску. Ничего похожего на страсть не было даже в самом начале. Они просто проснулись в одной в постели — без всякого удивления, без каких-либо объяснений. Будто прожили вместе много лет. И, накрывая на завтрак, Митя больше всего был благодарен Люсе за это спокойное молчание, за то, что не нужно говорить неизбежно пустые, потасканные слова. Люся подпиливала сломавшийся ноготь и посматривала в окно на буйствующих в ветках воробьев. Он подумал: «Ну вот и хорошо, значит, так надо было», — и вновь, как и ночью, не испытал ничего, кроме смутной уверенности, что так надо.
Вообще их отношения все меньше походили на отношения любовников. Не было между ними Марины. Все случилось не так, как планировал Митя: в присутствии живой женщины, пусть не любимой, но встречающей утром теплой ладонью и улыбкой, — призрак вместо того, чтобы насосаться жизни, как комар крови, катастрофически поблек. А ведь Митя потратил на этот спектакль столько сил. Он огорчался уже просто как режиссер, чья постановка не произвела ожидаемого впечатления. Он не мог понять, почему так случилось: ведь Люся поверила в несуществующую жену, поверила, но не стала третьей — она играла какую-то свою, не вписывающуюся в его пьесу роль. Будто не было обидной конспирации и они не расходились по разным сторонам улицы, будто он не заставлял ее обходить хлебный с другой стороны, проскальзывать в подъезд следом за ним несколькими минутами позже; и эти несколько минут она должна была стоять в сторонке, не привлекая внимания, — она, мулатка. Люся выполняла все эти маневры, не проявляя никаких эмоций, не замечая в них никакого неудобства — будто только так и бывает.
С каждым разом становилось все труднее сообщать ей, что Марины нет дома, — опять, как неделю назад, как три дня назад, как позавчера. Он давно истощил свои обычные сюжеты, оба: уехала в командировку снимать пробы, навещает родителей в Миллерове. Вчера он запустил новый сюжет:
— Понимаешь, у нее тетка заболела. Анфиса. Такое вот имечко. Ну вот. Родная сестра матери. Тетка бездетная, живет одна. В БСМП положили, в урологию. Песок из нее посыпался. Ну, а поскольку сидеть с ней некому, Марина и ездит, ночует в больнице. Анфиса обещала квартиру нам завещать, мы ее усердно любим. Хотя баба ужасная. Невозможная, как Третья мировая.
Люся выслушала эту историю молча и подтянула резинку на волосах. Курильщики в таких случаях достают сигарету и не спеша раскуривают.
— А она не вернется среди ночи? — спросила Люся, глядя поверх его головы.
— Почему?
— Мало ли что больной понадобится.
Этого Митя не предвидел. Все-таки экспедиция и поездка в Миллерово одно, а БСМП в получасе езды — другое. Расслабился. Фантазия сработала на редкость топорно. Когда-то он умел выкручиваться. Однажды Люся была у него, он полез зачем-то в шкаф, и она заметила на полке Ванину погремушку.
— Что это?
— Да?
— Вы ребенка ждете?
— Нет. Больше нет. Ждали когда-то, но надежды не оправдались и? не ждем.
В общем, Марина не может иметь детей. Да, сказать откровенно, и не рвется. Да и я? Что нищету плодить, верно?
— А погремушка?
— Что погремушка?
— Зачем?
— И вправду. Выбросить пора. Или подарить кому.
Он взмок и скукожился от непомерно циничной лжи, а Люся единственный раз за весь их шизофренический роман посмотрела на него так, как смотрит врач на больного, прикинувшегося здоровым.
И поэтому вчера, выслушав ее рассуждение о том, что тетке Анфисе может что-нибудь срочно понадобиться среди ночи, Митя почувствовал мерзкий, с гнильцой, холодок: вспомнил тот медицинский Люськин взгляд. Несуществующая тетка Анфиса вдруг самовольно сделалась живее, чем он ее задумал, и с ходу напакостила. Что ж, сам же ее и сотворил такой стервой. Привычка выкручиваться хоть и со скрипом, но сработала и вчера. Митя виновато покачал головой.
— Ты права, Люсек. Извини, я совсем не подумал. Хотелось побыть с тобой. — Он следовал главному правилу врущего: как можно скорее переходить к правде. — Но, наверное, не судьба.
Остаться здесь, в Люсиной каморке, было нельзя. В баре дежурили охранники, каждому из которых при приеме на работу Арсен специально пояснял, что внизу, в подвальном помещении, ночует девушка Люся, приставать к ней запрещено под страхом увольнения (срабатывало не со всеми), но взамен Арсен требовал от нее «никогда никого не водить». «Если я говорю людям, что тебя нельзя, — пояснил он, — то и не надо им показывать, что тебя можно».
— Ты права, Люсек, — повторял Митя виновато. — Я сегодня показал себя как пошлый эгоист.
Она улыбнулась:
— Да ладно. Давненько не лазила в окна. Если что, освежим навыки.
Когда она говорит так, растягивая губы в улыбке, Митя сбивается, теряет нить лжи, и если бы в такой момент она спросила у него о чем-то, что снова потребовало бы вранья, он, скорее всего, не смог бы сочинить ни слова.
— Все-таки никто из вас не был прав, — сказал Стас и выдернул Митю из его раздумий.
— Че гришь? — выдернутый из раздумий Митя по ошибке отозвался на языке, который следовало использовать совсем в другой среде, в дежурке «Югинвеста», с пистолетом «ИЖ-73» на боку.
Стас крякнул от удовольствия:
— «Че гришь»! Какая прелесть!
Митя вздохнул.
— Прости, музыкой навеяло. Так о чем ты?
— Я грил сейчас о том споре с Генрихом? Оба вы не правы.
Стас посмотрел в сторону бара, мол, не принести ли водки с тоником. Но махнул рукой. В нем угадывалась легкая грусть. Люся однажды сказала: «Видишь, Стас всегда грустнеет, когда Генрих играет. Наверное, — сказала она шепотом, — завидует». Он всегда хотел играть на фортепьяно, но его отец настоял, чтобы Стасик выучился на саксофоне. Стасу никогда не нравился саксофон, хоть играл он на нем превосходно. Митю так поразила тогда эта деталь, что он долго не мог слушать игру Стаса, всегда снайперски точную, полную филигранного драйва там, где надо. Даже его атлетиче-ская фигура и хвостик, растущий ниже лысины, начали вызывать в Мите жесткое отторжение. Ничего не изменилось в человеке. Ничего плохого Митя о нем не узнал. И все-таки он больше не мог относиться к нему, как прежде. Мите казалось, что так хорошо играть на инструменте, не любя его, — лицемерие.
— Ты ведь говоришь, что нам нужна традиция?
Сегодня Митя не был настроен на серьезные темы.
— Да не говорил я, что нам нужна традиция. Я просто говорил, что жить в мире, основанном на традиции, приятней и правильней. Мне кажется, что традиция? ну, как краеугольный камень.
— Вот так?
— А мир, в построении которого обошлись без краеугольного камня, — временное жилье. И не больше.
— Хорошо загнул.
Стас махнул своей тяжелой рукой и все-таки пошел за водкой с тоником. Обычно перед работой пили Витя-Вареник и Люся. Ни Стас, ни Генрих не употребляли. Но Люся опаздывала, и все шло не так, как обычно. Вернувшись, он поставил стаканы беззвучно, чтобы стуком не помешать музыке.
— Он в одном прав: где она, традиция наша? — Стас махнул всей пятерней в сторону Генриховой спины, красиво замершей у пианино. — Ты же не станешь рядиться в косоворотку? Это выглядело смешно уже при Льве Николаевиче. А привело к вещам, совсем не смешным. Ну да ладно. Знаешь, я тебе вот что расскажу. Мой отец был человек, помешанный на Западе. Все, как в их мемуарах: джаз на рентгеновских снимках, джинсы «Ливайс» морячкам заказывали и ждали потом по полгода, пока те вернутся из плаванья. Понимаешь, о чем я?
— Ну? в общем.
— А я в этом вырос. Все учились играть «Сурка», а я — «It's Аll Right, Mama». Одним пальцем. — Он показал, как играл одним пальцем. — Да?
Когда водка уполовинилась, Митя выглядел несколько растерянным. Он не любил оставаться немой мишенью для чужих аргументов. Но он был рассеян. На реплики Стаса реагировал лишь вдогонку и скоро вообще перестал отвечать. Найдя в Мите спокойного слушателя, Стас рассказывал обстоятельно:
— В общем, фантастический мир советского Запада — кстати, полный своих традиций, да, вполне уютный? Отец преподавал игру на баяне в кружке дворца пионеров. У него было вполне такое спокойное, но окончательное помешательство. Кого у нас только не перебывало! Я был уже взрослый, помню отлично. Приходили какие-то хипповато-бомжеватые личности в телогрейках и джинсах. Мама, помню, сажала их пить чай, они борща просили. Бывали совсем уже законченные эстеты, да? О! «Сибариты духа» — отец их называл. И эти-то сибариты духа месяцами откладывали со своих инженерских зарплат на бутылку виски — на бутылку контрабандного весьма сомнительного виски — и устраивали пиршество. Приурочили, кажется, к какой-то годовщине Октября? Ну да, так? осень была. Митя! Они на самом деле священнодействовали, когда откупоривали бутылку! Это было зрелище! Тишина, глаза горят. Долго спорили, закусывают ли виски. Один цитировал Хемингуэя, другой, кажется, Ремарка или? не помню. Поругались — веришь, поругались из-за этого. Мама бегала за кем-то на лестничную клетку, кого-то с кем-то мирила. Отец достал из заначки настоящую сигару, толстую, как огурец. Уж где он ее достал? И как они потом начали пить этот виски! Льда наколотили молоточком для отбивных. Я это помню! Понимаешь, эти лица, на которых так и отпечатались всякие там пульманы-ватманы, годовые планы и что там еще было? очереди за синими цыплятами? ну, не важно — и вот они глотают виски, а виски не лезет. Невкусное потому что. Они-то думали: виски! Вот, допили всю бутылку, передавая из рук в руки сигару. Как апачи — трубку мира, честное слово. И никто не признался, что виски — дрянное. Виски-то было какое-то самое дешевое. Ни один ни гугу. Бывает… — Стас потянул из стакана и, пока глотал, вспомнил, видимо, нечто очень важное, так что еле дождался, пока глоток минует горло. — Я, например, до недавнего времени был уверен, что в песенке про крокодила Гену поется: «Каждому, каждому лучшее делится», — сказал он и развел руками. — И ведь сколько лет! Вот как услышал неправильно в первый раз, так и слышал потом все время. Так-то.
Ознакомительная версия.