Казалось, она даже довольна.
— Добрый вечер, — поздоровалась она, спокойно и весьма иронично рассматривая нас голубыми глазами. Потом сказала, обращаясь ко мне:
— Ну и что, голубоглазенький, что мы будем делать?
— Как тебя зовут? только и смог я пробормотать.
— Джизелла.
— Ты откуда?
— Из Болоньи! — воскликнула она, глядя на меня широко открытыми глазами, как будто обещая Бог весть что.
Но она лгала. Малнате, спокойный, полностью владеющий собой, сразу это заметил.
— Из какой Болоньи, — вмешался он, — по-моему, ты из Ломбардии, но не из Милана. Ты, должно быть, из Комо.
— Как вы угадали? — спросила она растерянно.
В этот момент за ее спиной появилась злобная физиономия хозяйки.
— Ну, мне кажется, — недовольно проронила она, — мы просто время зря теряем.
— Нет-нет, — запротестовала Джизелла, улыбаясь и указывая на меня, — вот у этого голубоглазенького серьезные намерения. Что, пойдем?
Прежде чем встать и пойти за ней, я повернулся к Малнате, Он смотрел на меня ободряюще и дружелюбно.
— А ты?
Он усмехнулся и махнул рукой, как бы говоря: «Меня это не касается, это не для меня».
— Не думай обо мне, — сказал он. — Иди, я тебя подожду.
Все произошло очень быстро. Когда мы вернулись вниз, Малнате разговаривал с хозяйкой. Он достал трубку, курил и разговаривал. Он интересовался «экономическим аспектом» жизни проституток, «механизмом» их смены раз в две недели, «медицинским контролем» и другими подобными вещами, а хозяйка отвечала ему подробно и серьезно.
— Хорошо, — закончил разговор Малнате, заметив, что я вернулся, и встал.
Он пошел впереди меня, прошел через прихожую, подошел к велосипедам, которые мы оставили у стены, а хозяйка, вдруг ставшая очень любезной, побежала вперед, чтобы открыть нам дверь.
— Доброй ночи, — попрощался с ней Малнате. Он вложил монету в протянутую руку привратницы и вышел первым.
— Пока, любовь моя! Смотри, возвращайся! — крикнула Джизелла и зевнула, а потом ушла в гостиную, где собрались ее товарки.
— Пока, — ответил я, выходя.
— Спокойной ночи, господа, — уважительно прошептала хозяйка за моей спиной, и я услышал, как она закрывает дверь на цепочку.
Ведя велосипеды за рули, мы поднялись по улице Шенце до угла Мадзини. Потом повернули направо, к Сварачено. Теперь говорил в основном Малнате. Он рассказывал мне, что узнал от хозяйки борделя. В Милане, рассказывал он, еще несколько лет назад он был постоянным клиентом знаменитого казино Сан Пьетро алл'Орто (он несколько раз пытался привести туда под разными предлогами и Альберто, но безрезультатно), но только сейчас нашел время собрать хоть какую-то информацию о правовом аспекте этой деятельности. Боже мой, какая же жизнь у проституток! Каким низким и отсталым должно быть моральное состояние общества, организующего подобную торговлю человеческим телом!
Потом, заметив, что я не принимаю никакого участия в разговоре, спросил:
— Что с тобой? Тебе нехорошо?
— Да нет.
— «Omne animal post coitum triste[28]», вздохнул он. — Не думай об этом. Выспишься хорошенько и увидишь, что завтра утром все будет прекрасно.
— Да знаю я, знаю.
Мы повернули налево, на Борго ди Сотто.
— Где-то здесь живет учительница Тротти, — сказал он, указывая на бедные домишки справа, возле улицы Фондо Банкетто.
Я не ответил. Он кашлянул.
— Послушай… А как у тебя дела с Миколь?
Меня вдруг охватило неодолимое желание исповедаться, открыть ему свою душу.
— Плохо. Я жутко влюблен.
— Ну, это-то я заметил, — добродушно рассмеялся он. — Уже давно. А сейчас? Она все так же игнорирует тебя?
— Нет, ты, наверное, заметил, в последнее время нам удалось найти какое-то взаимопонимание.
— Да, я заметил, что вы не ссоритесь, как прежде. Знаешь, мне очень приятно, что вы снова стали друзьями. Глупо ссориться.
Рот у меня скривился, слезы застилали глаза. Малнате, должно быть, заметил, в каком я состоянии.
— Ну-ну, — попытался успокоить он меня, смутившись, — нельзя же так распускаться.
Я с трудом проглотил слезы.
— Я не думаю, что мы снова будем друзьями, — едва прошептал я. — Этого не может быть.
— Глупости, — сказал он. — Если бы ты знал, как она тебя любит. Когда тебя нет, она говорит о тебе, очень часто говорит, и плохо приходится тому, кто осмелится тебя задеть. Она прямо шипит, как гадюка. И Альберто тебя любит и уважает. Я тебе больше скажу (может быть, мне и не следовало это делать), несколько дней назад я прочитал им твое стихотворение. Ты и представить себе не можешь, как им понравилось, обоим, обрати внимание, обоим.
— Зачем мне их любовь и уважение! — сказал я.
Мы добрались до маленькой площади перед церковью Санта Мария ин Вадо. Вокруг не было ни души — ни на площади, ни на улице Скандьяна, до самого Монтаньоне. Молча мы подъехали к фонтанчику у церковной ограды. Малнате наклонился и попил воды, я подождал, а потом тоже попил и вымыл лицо.
— Видишь ли, — продолжал Малнате, когда мы поехали дальше, — по-моему, ты ошибаешься. Любовь и уважение, особенно в наше время — это единственные ценности, на которые можно действительно рассчитывать. Есть на свете что-нибудь более бескорыстное, чем дружба? С другой стороны, мне не кажется, что между вами случилось что-то… Очень даже может быть, что пройдет время и…. Ну вот, например, почему ты не приходишь играть в теннис так же часто, как раньше? Никто ведь не утверждает, что лучше видеться как можно реже! У меня такое впечатление, дорогой мой, что ты плохо знаешь женщин.
— Но это она велела мне не приходить часто! — признался я. — Как я могу ее не послушаться? В конце концов это ведь ее дом!
Он помолчал несколько секунд в задумчивости.
— Мне кажется, невозможно, чтобы между вами случилось что-то… как бы это сказать… слишком серьезное, непоправимое. Может, ты мне скажешь, что все-таки случилось?
Он смотрел на меня с сомнением.
— Прости, если я не слишком… деликатен, — снова начал он и улыбнулся. Ты ее хотя бы поцеловал?
— Да, даже не раз, — вздохнул я с отчаянием. — Тем хуже для меня.
И я рассказал ему в мельчайших подробностях всю историю наших отношений, с самого начала, не опустив ничего, даже того случая в мае, в ее комнате, который считал причиной всех бед, причиной непоправимых изменений в наших отношениях. Я рассказал и то, как целовал ее не только в тот раз, в ее комнате, но и потом, по крайней мере, как я пытался ее целовать, и о том, как она отвечала на мои поцелуи, то с большим отвращением, то с меньшим.
Я дал себе волю, я выговорился, я был так поглощен своими горькими переживаниями, что не заметил, что он вдруг замолчал, перестал отвечать мне.
Мы остановились у дверей моего дома и простояли там почти полчаса. Вдруг я увидел, что он собирается уезжать.
— Надо же, — воскликнул он, глядя на часы, — уже четверть третьего. Мне нужно ехать, а то как же я проснусь завтра утром?
Он вскочил на велосипед.
— Пока, — попрощался он, — выше нос!
Лицо у него было странное, как будто посеревшее.
Нежели я со своими любовными излияниями утомил его до смерти?
Я стоял и смотрел ему вслед. Он быстро удалялся. В первый раз он простился со мной так стремительно, не дожидаясь, пока я войду в дом.
IX
Было уже очень поздно, но у отца горел свет.
С тех пор как начиная с лета тридцать седьмого года на страницах всех газет началась компания за чистоту расы, он страдал бессонницей, которая особенно мучила его летом, в жару. Он мог не спать ночи напролет, читал, бродил по дому, слушая передачи радиостанций других стран на итальянском языке, разговаривал с мамой в ее комнате. Если я возвращался после часа, мне почти никогда не удавалось пройти по коридору, в который выходили двери спален (первой по порядку была папина, потом мамина, потом спальня Эрнесто, потом Фанни и, наконец, последняя моя), так, чтобы он не услышал. Я проходил на цыпочках, иногда даже снимая обувь, но у отца был очень тонкий слух, и он улавливал малейший шорох и скрип.
— Это ты?
Как и следовало предположить, в ту ночь мне не удалось пройти незамеченным. Обычно его вопрос заставлял меня только ускорить шаги, я быстро шел к себе, не отвечая и притворяясь, что не слышу. Но в ту ночь я не смог пройти мимо. Хотя я и представлял себе, не без досады, все те вопросы, на которые мне придется ответить, они ведь повторялись из года в год: «Почему так поздно? Ты знаешь, который час? Где ты был?» Я все же предпочел остановиться. Приоткрыв дверь, я просунул голову в комнату.
— Ну что ты там стоишь? Проходи, зайди на минутку! сразу сказал отец, глядя па меня поверх очков.
Он не лежал, а скорее сидел в постели, опершись спиной и затылком о резную спинку кровати светлого дерева и укрывшись легкой простыней. Меня поразило, какое все было белое: серебряные волосы, бледное худое лицо, чистая ночная рубашка, подушка за плечами, простыня, книга, которую он положил на колени. Эта белизна (прямо больничная белизна, как мне подумалось) прекрасно соответствовала необычайному, удивительному спокойствию, непередаваемому выражению доброты, исполненной особой мудрости, светившейся в его голубых глазах.