— Ты думаешь, вероятно, что я предполагаю худшее, чтобы испугать, задержать тебя. Но что тогда лучшее? Богатый супруг? Шанс один на тысячу? И даже если ты встретишь его, каким он будет? Будет ли понимать тебя, любить не только твоё тело, даст ли тебе, по крайней мере, самое лёгкое — блеск и довольство? В твоём положении невозможно быть слишком разборчивой. Один на тысячу… один на тысячу, что ты найдёшь его, но найти такого, какого хочешь ты, — шанс один на сто тысяч.
Она подпёрла ладонью усталое лицо и прошептала, не поднимая глаз:
— Оставь сотни и тысячи. Разве ты не понимаешь, что дело не в цифрах…
— Я просто хочу показать тебе, что ты ждёшь невозможного.
— Может быть. Не знаю. Но другое тоже невозможно для меня. Невозможно для меня такой, какая я есть.
— Неправда. В этом твоя вторая ошибка. Ты веришь в мираж, а не хочешь поверить в реальность, в то, что существует, в себя и в меня. Ты боишься реальности только потому, что она тебе неведома, она страшит тебя только неизвестностью. Ты напоминаешь новичка, который впервые получает толстые книги и думает, что никогда не постигнет их премудрости, а потом постигает эту премудрость, как постиг её его отец и постигнет его сын.
Она приподняла голову, посмотрела на меня и невесело усмехнулась:
— Как всё просто для тебя…
— И для тебя будет просто, нужно только, чтобы ты просто взглянула на вещи. Ты представляешь нашу жизнь как какую-то бесконечную цепь заполненных чёрной работой дней.
Но это не наша жизнь, Ева, совсем не наша жизнь. У нас будут свои развлечения, и ты опять же сможешь одеваться, и тебе это будет нетрудно, легче, чем Ла Бегум со всеми её миллионами, потому что корова и в кружевах стоимостью в десять миллионов всё равно останется коровой.
Она засмеялась. Не слишком весело, но засмеялась.
— Нет, в самом деле. Ты повесила нос, словно уходишь в монастырь. Но послушай, там, куда мы уедем, ты тоже будешь нравиться, и не меньше, чем здесь; мужчины, эти мерзавцы, опять будут обращать на тебя внимание, а женщины станут завидовать тебе, потому что немного таких женщин, как моя Ева.
Она снова засмеялась.
— Почему ты смеёшься?
— Потому что вижу, как ты насилуешь воображение, чтобы найти доводы. Ты хороший, Жан-Люк, и я совсем не стою тебя.
— Оставь это. Послушай, я предлагаю тебе следующее. Поедем со мной, поживи два месяца у меня и сама посмотри, как всё выглядит не отсюда, а на месте. Если ты решишь, что это не для тебя, я не стану сердиться и задерживать тебя. Сядешь на поезд и вернёшься. Согласна?
Она молчала, вертя пальцами чашку.
— Два месяца, Ева, только два месяца. Скажи, ты согласна?
Девушка подняла глаза, они снова стали мягкими и нежными.
— Хорошо, Жан-Люк, согласна.
Она поймала мои пальцы и легонько стиснула их своей маленькой рукой. И только теперь я почувствовал, что обливаюсь потом, что пульс участился, а в груди похолодело от страха. Как у пешехода, который чудом остался жив и пришёл в себя только, когда машина уже промчалась.
Мы провели вместе весь этот день, потому что это был наш последний день здесь и потому что Ева сказала мне, что бросает работу в магазине. Мы снова пошли на пляж и снова пообедали в бистро под оранжевым навесом. Потом мы гуляли, и все места, по которым мы проходили, были нашими местами, и я спрашивал: «Помнишь, как мы сидели вон там и разговаривали о Милом друге?» или «Помнишь, как ты посоветовала мне здесь вернуться к себе, потому что солнце плохо действует на меня?» — и мне было приятно, что у нашей любви есть своя биография, свои памятные места и даты, и мне казалось странным, что этот клочок земли, так густо населённый моими воспоминаниями, был совсем чужим для меня ещё месяц назад.
Вернулись мы, когда уже стемнело. Темнота сравняла шероховатости морской поверхности, а волны, рассекаемые пароходиком, синели в свете его огней. Небо покрыли густые лиловые облака, и только посередине тянулась длинная светлая полоса, словно солнце оставило свой след, возвращаясь домой.
Кондуктор через равные интервалы выкрикивал названия остановок: «Чиеза делла Салуте», «Палаццо Дарио», «Ка Фоскари»… — и я думал о том, что запомнил все эти названия не как памятники, а только как остановки, и снова вспомнил о блокноте, в котором я наметил свою программу и который засунул неизвестно куда. Но программа совершенно не беспокоила меня, я был доволен, что выполнил другую задачу, и немаловажную, хотя она совсем не входила в мои первоначальные планы.
Фасады дворцов проплывали мимо нас, озарённые холодным зеленоватым светом, а нас окружала темнота, и только шумы говорили о том, что на канале царит такое же движение, как на большом бульваре. Но я успел привыкнуть к этой жизни, и палуба уже не казалась мне неустойчивой. Стоя в обнимку с девушкой, я ясно различал предметы и шумы. Я видел в глухих тяжёлых всплесках неуклюжие туловища грузовых лодок, видел в быстро проносящемся мимо нас свисте полированные спины роскошных ведетт, видел в ленивой избитой песне чёрную длинную гондолу с задранным кверху носом, со стоящим сзади лодочником и парочкой туристов, которые в эту минуту думают о том, как они расскажут своим знакомым, что ездили в настоящей гондоле и что гондольер всё время пел романсы. Им, разумеется, совершенно безразлично, что лодочнику не до романсов и что романсы просто входят в программу и в счёт. И я с дрожью думал о том, что рисковал остаться всего лишь одним из множества туристов, посещающих этот город, не испытав и даже не подозревая о страданиях и радостях любви, не встретиться с девушкой, тихое ровное дыхание которой я чувствовал возле своей груди.
— Мы идём за чемоданом, да? — спросил я когда мы приблизились к вокзалу.
— Какой же ты неисправимый прозаик. Забудь об этом чемодане, ведь это наши последние часы здесь.
— И что мы будем делать в эти последние часы?
— Мне хочется пойти потанцевать. Туда, куда мы с тобой ходили в тот вечер.
— Где Американская рубашка чуть не перебил мне нос?
— Нет… Там, где я тебя поцеловала.
— Где же это было? Поцелуй помню, но место забыл.
— А я забыла поцелуй, а место помню.
— Этого ты могла бы и не говорить, — буркнул я. — И без того он мне слишком дорого обошёлся. Зачем ты, в сущности, подставила губы?
— Потому что таков обычай… И потому что твои глаза просили поцелуя…
— Как ты милосердна. Только после каждого подаяния приходится готовиться к пощёчине.
Мне показалось, что я задел её за живое, потому что она отвернулась и стала смотреть на приближающуюся, ярко освещённую пристань.
Но по дороге Ева развеселилась, а в саду с пёстрыми бумажными фонариками стала ещё веселее, и мы много танцевали и пили несколько больше, чем обычно, по случаю последнего вечера в этом городе, и никто не задевал нас.
— Знаешь, — сказал я, — что танцплощадки не ваше изобретение. У нас там много таких танцплощадок, под открытым небом, возле Сены, и парни исполняют на аккордеонах мелодии не хуже ваших.
— Слышала я ваши аккордеоны, — ответила девушка. — Они навевают грусть.
— Это когда их слушаешь одна, но когда человек один, всё навевает на него грусть. Если ты придёшь сюда как-нибудь вечером одна, так ли будут звучать для тебя аккордеоны, как сейчас?
— Зачем ты говоришь мне всё это? — она нахмурилась. — Чтобы развеселить? Давай выпьем ещё немного.
— Давай пить много. Но что это с тобой? Раньше ты совсем не пила.
— Потому что это отражается на внешности. Вы, мужчины, не можете понять, как трудно быть красивой, — приходится постоянно следить за собой, тем более, когда нет ничего другого, кроме красоты.
Сейчас, когда она сидела напротив меня с едва порозовевшим от вина лицом, с полуоткрытыми розовыми губами и глубокими карими глазами, тёплыми и ласковыми, она казалась мне прекраснее, чем когда бы то ни было, и казалось невероятным, что она сидит возле меня и гладит мою руку, а ужин и вино и цветные фонарики делали всё это ещё более нереальным, и я боялся, что если закрою глаза, то всё окружающее исчезнет, и я окажусь в темноте своего гостиничного номера или в бистро рядом со статуей кондотьера.
Вернулись мы очень поздно и очень поздно заснули. Не знаю, сколько времени прошло, когда я сквозь сон услышал бой часов и почувствовал, что Ева встаёт.
— Куда ты? Что случилось? — спросил я.
— Иду за чемоданом. Разве ты не видишь — уже светает.
Я попытался открыть глаза.
— Спи, спи, — прошептала она и погладила меня по лицу. — Я скоро вернусь.
И я снова погрузился в сон, чувствуя, что нежные губы легко прикоснулись к моему лбу.
Телефон зазвонил резко, отрывисто, и я, ещё не придя в себя после сна, протянул руку к трубке.
— Восемь часов, — услышал я голос мальчика из отеля. — Вы просили разбудить вас в восемь.