Ладно, хватит. Ничего переписывать не будем. Сказано вам: осень, вечер, дождь с первым снегом. Трое мужчин идут от машины к ларьку возле метро — вероятно, чтобы купить там сигарет или еще какую-то срочную мелочь. Все трое крепкого телосложения, в кожаных хороших куртках и с маленькими сумочками (ранее грубо называвшимися пидарасками, а теперь, по-культурному, борсетками) в руках. Хозяина машины зовут Игорем, он средний предприниматель без образования юридического лица, а друзей его простые имена Аслан и Борис, они временно неработающие гости столицы и вскоре после окончания нашего рассказа покинут ее навсегда, чтобы более уже нигде нам, слава богу, не встречаться…
Итак, они идут.
А вокруг своим чередом идет обычная жизнь, всегда идущая возле станций метро.
Старушки, из которых одна, самая бойкая и накрашенная, как мятая кукла, опирается на костыль, энергично продают несвежие цветы в мятом целлофане; работники милиции в серых ватных куртках, делающих любого представителя закона толстозадым, как «барыня-на-чайник», проверяют документы у приезжего юноши с клетчатой, величиной со шкаф, сумкой;
нечистые и даже издали плохо пахнущие мужчины и женщины с разбитыми дочерна лицами сидят на сыром каменном бордюре, зачем-то окаймляющем забросанное окурками полукруглое пространство — задуманное, вероятно, в качестве клумбы — между дверями станции;
юноши в широких штанах встречаются с девушками в коротких куртках, из-под которых выглядывает голый не по погоде живот;
среди бомжей-людей озабоченно бегают собакибомжи, клокастые и неприветливые от голода;
от киоска, торгующего шаурмой, доносится тошнотворно-пищевой горячий запах;
и стекляшка с аудио— и видеопродукцией распространяет надо всем нечеловечески громкую и чрезвычайно противную музыку про девчонку, которая не любит исполнителя…
Такова жизнь, господа, такова жизнь. И никто из вас не решится сказать, что краски здесь сгущены. И похуже бывает около метро. Бывает, что и лежит кто-нибудь из недавних здешних обитателей прямо в грязи, неприятно закинув голову, а из-под затылка этой головы ползет, расплываясь в снежной слякоти, темное пятно, и белый фургончик с красным крестом стоит прямо посереди тротуара с уже распахнутыми задними дверями. Такова жизнь, уважаемые господа, точнее, в данном случае, такова смерть…
Итак, сцена возле метро.
Среди бродяг и нищих на вышеописанном бордюре сидела в тот вечер одна интересная пара — впрочем, никто до поры до времени на нее внимания не обращал, хотя пара была даже и для здешних мест странная.
Человечество в этой паре было представлено молодой дамой из тех, какие обыкновенно бывают в подобных местах. Ноги их, обутые, как правило, в рваные туфли на высоких, стертых до железа каблуках, поражают небрезгливого наблюдателя худобой, из-за которой жуткие, нередко мокрые по физиологическим причинам колготки закручиваются вокруг пропитых этих ног винтом…
Тут необходимо сделать одно отступление антропологического характера. Замечали ль вы, что у сильно пьющих женщин, хоть принадлежащих к социальным отбросам, хоть к богеме, ноги обязательно истончаются и колготки на них непременно закручиваются винтом? Причем колготки именно мокрые, поскольку сильно пьющие женщины еще чаще, чем такие же мужчины, оказываются не способны контролировать естественные отправления своего организма…
Ну, дальше. Короткая и сверхъестественно грязная джинсовая юбка сильно открывает эти тонкие и, скажем прямо, кривые ноги, а поверх юбки и толстого длинного свитера кошмарной зеленой окраски надета огромная мужская куртка из вытертой местами добела свиной кожи. Голова непокрыта, отчего видны слипшиеся, светлые с темным у корней редкие волосы. Лицо, если внимательно присмотреться, даже вполне миловидное, с коротким ровным носом, пухлыми губами и большими глазами, вроде бы карими, но кто ж будет присматриваться к такому лицу… Если же не присматриваться, то виден только фингал, занимающий всю щеку и часть лба над глазом, да короста засохшей крови на другой щеке, свезенной, вероятно, об асфальт при очередном падении…
Итак, готов портрет героини.
На коленях же у нее спал кот.
Кот этот, опять же если присмотреться, принадлежал к редкой и красивой породе, которую некоторые кошачьи энциклопедии определяют как бирманскую, а мы для простоты и понятности назовем сиамской, только пушистой. То есть лицо и концы рук и ног у него были, как у всякого сиамского, темно-коричневые, почти черные, а туловище понемногу от конечностей светлело и в основном переходило в цвет кремовый — впрочем, в данном конкретном случае чрезвычайно грязный. Обычно коты и кошки такой расцветки глаза имеют голубые, шерсть короткую и гладкую, хвост тонкий и на самом конце загнутый кочергой. Однако рассматриваемый нами кот был очень пушист, а потому, в бездомных и скудных условиях жизни, дран и растрепан, включая и хвост, глаз же его не было видно вовсе, поскольку он, свернувшись в форме духового музыкального инструмента валторны, крепко спал, так что вместо глаз у него были черточки.
Тут приходится опять прерваться для постороннего грядущему сюжету, но мучающего душу рассуждения. Откуда, спрашивается, у девицы уличного нетрезвого поведения и бесприютной жизни мог взяться такой породистый, пусть и неухоженный, но явно аристократический кот? А кто ж его знает… С другой стороны, откуда и сама такая девица взялась, откуда вообще берутся такие девицы возле станций метро, вокзалов и в других местах скопления горожан? Кем была она в раннем своем возрасте, еще ребенком, и как сделалась к юности пьющей, морально и физически нечистоплотной? Многие склонны винить в подобных грустных приметах современной нашей жизни наступившие уже порядочно лет тому назад свободу и рыночные отношения. И на первый раздраженный взгляд так оно и есть, во всяком случае, прежде, до свободы, бомжей в таком количестве у нас не водилось. Но это только на первый взгляд, раздраженный, как было сказано, а потому неверный. Свобода-то действительно виновата, но только в том, что такие люди стали заметны, потому что не гоняют их больше ограниченные правами человека менты, не собирают неуклонно, как раньше собирали, и не отправляют за сто первый километр, как было установлено советской властью. Часть же людей, имеющих природную тягу к бездомному бродяжничеству, неопрятному пьянству и нищенству, всегда и везде примерно одинакова, и ничего с ними не сделаешь. Иначе в социально обеспеченном каком-нибудь Париже, к примеру, где уже давно миновал дикий и жестокий капитализм, а наступил гуманный и прибранный, где любому только за то, что он существует, платят пособие большее, чем зарплата моего знакомого московского профессора, клошаров не было бы вовсе — а они ж, пожалуйста, существуют. И один, кстати, всегда спит на краю площади Бобур прямо перед Центром Помпиду, похожим на вредный химический завод, но являющийся храмом современной культуры. Он и сейчас там спит… Или, допустим, в Лондоне, где тоже о бедных людях заботится богатое общество, не лежал бы на Пикадилли-сёркус рядом со столовкой «Бургер-квин» веселый нищий пьяница в спальном мешке, из которого, рядом с его головой, выглядывает умная голова настоящей таксы. Собака серьезно глядит на бумажный стаканчик для денег, установленный как раз перед ее носом ради сентиментального воздействия на сочувствующих животным британских прохожих… Словом, ничего с такими людьми не сделаешь. Хотят они жить на обочине, в грязи и безобразии, просто даже не могут иначе жить, и никак их на нашу дорогу, по которой несемся мы за удобствами и приличиями, не втащишь…
Итак, спит кот.
А предприниматель Игорь останавливается, словно, позволим себе выразиться в старом романтическом стиле, пораженный громом.
Дело в том, что этот молодой еще мужчина был подвержен душевной слабости, более свойственной обычно пожилым женщинам, а именно: он очень любил кошек. Людей он любил гораздо меньше и даже, сказать по чести, совсем не любил. А за что их, козлов, любить, если они конкретно беспредельничают? Постоянно наезжают в смысле отстегивания с дохода, причем вообще оборзели и берут независимо ни от чего когда штуку, а когда и две. Хотя всего-то бизнеса у Игорька — это один ряд таких же ларьков возле станции Красково, и крышуют его сами менты. Однако этим отмороженным на все ложить, и они не то что ментов не уважают, но еще и прикалываются: «Ты ментам, чмо, платишь штуку? Так не в падлу будет нам две отдать, или ты ментов уважаешь больше, чем реальных пацанов?..» В общем, козлы и есть козлы, и даже авторитетные по жизни Аслан и Борис не помогают, хотя обещали, но пока только ездят на Игоревом джипе и пьют его пиво… Так что к людям Игорь ровно дышит, а вот кошек обожает буквально. Всегда замечает их, проскальзывающих по нижнему краю зрения, никто не замечает, а он обязательно, еще и оглядывается… И дома у него в поселке Малаховка, где на улице Фрунзе он построил под голландской черепицей коттедж и обшил его сайдингом, жила кошка, но пропала. Хорошая была кошка по имени тоже Борсетка, потому что сначала думали, что она кот и назвали соответственно Барсиком, а потом определили, наконец, что кошка, но уже поздно было. Маманя Игоря Марина Ивановна, которая при нем, холостом, жила для хозяйства и от одиночества, ее называла просто кошкой, потому что имя Борсетка ей не нравилось. Но кошка ни на что не откликалась, была животным серьезным и самостоятельным, глядела синими глазами хмуро, от погладившей руки отстранялась, изгибаясь с брезгливостью, а гуляла по соседним участкам, как хотела, и два раза в год рожала отличных котят. Котят Игорь топить не хотел, да никак по своей любви к ним и не мог, а, надевши от неудобства рваную огородную телогрейку, шел продавать к станции — кто купит, тот не выбросит — и удачно продавал, потому что синеглазые и коричнево-кремовые котята всегда бывали необыкновенной красоты, от какого бы уличного урода Борсетка их ни родила… Но однажды ушла кошка в загул — и не вернулась. Ночью Игорь не спал, обкурился до хрипа, а что толку? Ушла любимая, и не вернешь ее… Эх, да что вернешь не вернешь, жива была бы, так и того не знаешь… Беда.