– Возьми, – тихо говорит Мать.
Я беззащитно поднимаю руку перед лицом своим, пытаюсь закрыться от Ее взгляда.
Потом опускаю руку.
И мы глядим – глаза в глаза.
Потом я глаза закрываю.
А потом – открываю.
И вижу: Она уходит, идет по тропинке вглубь леса, и иней осыпается серебряной колкой пылью на Ее плечи и щеки, и она опять обнимает, крепко-крепко, живого Младенца, вон, вон они, Его ручонки, у Нее за шеей… пятипалые солнца… дрожат… сияют…
- Во Иoрдане крещающуся Тебе Господи, Троическое явися поклонение: Родителев бо глас свидетельствоваше Тебе, возлюбленнаго Тя Сына именуя: и Дух в виде голубине, извествоваше словесе утверждение, явлейся Христе Боже, и мир просвещей слава Тебе! – тонко-счастливо, как дети, поют наши бедные старушки.
Вместе с батюшкой поют. Он — басит, а они — тоненько.
А Она — уходит.
И ветер легкий, как дыхание, вьет-завивает плащ Ее кровавый, золотом целованный, над щиколотками Ее, над босыми ногами. И мощное Солнце, круглое и пышное, как праздничный пирог, горящее всеми свечами-лучами, как паникадило в церкви, щедро крестит Ее, стелет Ей под ноги сверкающий зеленью, вином, синью, розами, безумным морозом великий ковер.
И оборачиваюсь.
И – не могу понять: нос мой в золото уткнулся… руки мои по золоту ползают… шеей верчу, пытаюсь из золотого сена, из вороха золотых ветвей выскочить… я в золотой корзине, как зверек!.. как еж, носом тычусь… задыхаюсь… где я?.. зачем?.. что…
И голос слышу над головой:
– Настюша, девочка моя…
Дошло до меня, глупой: это он, батюшка, меня обнял и крепко к себе, к парчовой ризе своей – прижал. Ну я и задохнулась.
А он – при всех, при всех меня к себе притиснул… не побоялся…
Ну как я ему о Богородице у Ключа расскажу?!
Ну как я ему все эти полгода… все эти дни, месяцы, часы, всю эту вечность без него – возьму да и расскажу… Никак. И никогда.
– Настюша…
Я поднимаю голову. Мне больно. У меня щека расцарапана острой вышивкой его церковной парчи. Кровь течет по губе. Кровь пятнает парчу.
– Батюшка!..
И слышу голос – сбоку от нас, наискосок, будто летит над нами, как черная птица, голос резкий, как нож, острый, полосует безжалостно:
– Ишь ты, ишь! Гляди ж ты! Любовь-то кака! И не стесняцца!
Люди набирают в сосуды воду. Люди смеются. Люди молятся. Люди верят. Люди не верят. Люди празднуют. Люди помнят. Люди торопятся домой. Люди не спешат. Люди курят «козьи ножки» и дорогие сигареты. Люди плачут. Люди греют руки дыханьем. Люди обнимаются. Люди, закинув головы, пьют воду. Люди любят. Люди ненавидят. Люди живут на свете.
Я еще не знаю, как люди умирают.
У меня убили мать. Я бывала не раз на похоронах. Но я не верю, что я умру. Я очень хочу жить.
И я смело, нахально, у всех на виду обнимаю отца Серафима обеими руками, крепко-крепко, так Богородица обнимала в мгновенном сне моем у зимнего Супротивного ключа Своего чудного Ребеночка, и притискиваю расцарапанное лицо к этой его жесткой, колкой, колючей, праздничной парче, и кровь моя со щеки красную печать на ризу кладет, и на этой парче, вижу, эх, безумная я, вышито все, вся наша жизнь: праздники и застолья, весны в цветах и зимы во льдах, крестины и свадьбы, роды и убийства, старость и похороны. И Распятие, не черное совсем, а золотое, огромное, невидимое, вышито на ней. И оно вдруг превращается в раскинувшего руки для объятия, живого, нагого, золотого, радостного, смуглого, веселого Христа, и Он идет навстречу мне, и Он шепчет мне, и я слышу это хорошо, так ясно и хорошо:
– Да, любовь. Да, любовь! Не смерть! А любовь! Я воскрес для любви!
Я отнимаю лицо от ризы батюшки. Он вытирает мне пальцами, ладонью кровь и слезы с холодной щеки.
– Давай воды святой наберем. Во что? Где бутыль твоя?
Я все еще стою на коленях. Он нежно, осторожно поднимает меня с колен.
Сам достает из сугроба мою сумку. Вынимает оттуда две пустые бутылки из-под лимонада. Шагает вперед, к Ключу. Встает на колени перед Ключом. Наклоняет горло бутыли к бьющей из-под земли, серебряной воде, и вода вливается в бутыль, и мне весело. Я нагибаюсь, зачерпываю снег в горсть и тру снегом раненую щеку. Батюшка протягивает мне бутыль. Она тяжелая. Я беру ее обеими руками и отпиваю из нее святой воды. Потом поднимаю голову. Опушенные инеем ветки сходятся над нашими головами, как серебряные венцы.
И я смеюсь от радости.
И над нами вдруг — порх! порх! крылья! Голуби, два, три голубя взвились! Да красавцы, белые, с коричнево-розовыми подкрыльями! Задели ветки, иней на наши головы осыпался! Как серебряная манка! Мука небесная! Кто это голубей тогда пустил, в рукаве их, что ли, пацан какой принес, или мужик наш васильский, не знаю… сами они, может, где сидели, а потом вдруг — прысь!.. – и в небеса…
Старухи зашушукались вокруг:
- Дух Святой, Дух Святой… вишь, какое благолепие-то…
И вижу я опять, будто глаза закрыты, но на самом деле открыты мои.
Нагой человек, голый, маслено блестит кожа, смуглый, как с лета загар-то на нем сохранился, на морозе только тускло-розово, как керосиновые лампы, горят его щеки, мощные пластины груди, яблоки плеч и колен, ну, не целиком голый, а в такой повязке на животе белой, идет по снегу медленно, медленно… и вот подходит к Ключу. Вода Ключа бормочет, булькает, с ума от радости сходя, у него под ногами, у голых стоп. И человек этот, на морозе голый, ну, сумасшедший совсем, хоть бы шубенку на голые плечи накинул, бедняга! – осторожно становится на колени, на обледенелые камни, подставляет под струю Ключа сложенные лодочкой руки — набирает воду в пригоршню — поднимает руки над головой, как живую чашу — и выливает на голову себе. Вода льется по его волосам, лицу, плечам, груди, животу, по спине его льется. Он снова подставляет пригоршню под биение Ключа.
Поднимается с колен. Встает с этой водой в руках своих, как в живом ковше.
И — взмах рук — как взмах голубиных крыльев — и вода летит — брызги ее летят — на руки, на головы, в лица, в ладони, на шубы и шапки, в морозный круглый блин Солнца!
Человек смеется белозубо. Зубы его на смуглом лице чисто-белые, как полоска снега. В длинных, как лодки, глазах плещется чистая, великая радость.
Нет предела этой небесной радости. Нет у нее дна и границ.
Это не глаза человеческие. Это два огня. Два источника света.
Свет исходит из его глаз, лучи ударяют в людей, что стоят у Ключа, обводят их всех, будто обнимают.
И я понимаю — это Господь Исус Христос.
И тут бабушки, за спиною отца Серафима, опять тоненько, визгливо и смешно, как девочки в школе на утреннике, запели, вразнобой грянули беззубенькими шепелявыми ротиками:
- Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!
И губы мои раскрылись и сами спросили:
- Батюшка, а как эта щеточка твоя называется?..
И он засмеялся беззвучно, хорошо так, и зубы заблестели от отсветов солнечного снега, сверкнула улыбка, как сабля, над сугробами, и тихо, очень тихо, дыханьем одним, сказал мне:
- Кропило.
И рядом тот же грубый голос режет мороз вокруг меня, как ветхую веревку:
– Ну полоумная, дык конешно. И мать ейную за полоумство убили. Ржет, лошадь!
Я хочу обернуться и посмотреть, кто это.
Голова моя тяжелая, как бутыль с водой. Шея не гнется.
Где нагой мой Господь, оросивший святой водой свой народ?
Отец Серафим встал у Ключа со второй, тяжелой бутылью в руках, выпрямился гордо и жестко, как на военном параде, и строго сказал мне:
– Не смотри на зло. Смотри всегда туда, где свет.
И широко, радостно перекрестил меня.
ЮГО-ВОСТОЧНАЯ СТЕНА ХРАМА. БЛАГОВЕЩЕНИЕ
Ровные ряды красных сосновых стволов. Краснолесье. Корабельные сосны. Они качаются и гулко шумят. Ветер сильный, свежий налетает с севера и качает, раскачивает их. Так раскачивает корабль в северном море, мачты гнет. И моряки молятся Богу, чтобы – не потонуть.
Рядом с бором – березняк. Белые стволы берез против чистого, алмазного снега видятся грязно-розовыми, серо-перламутровыми. Очень тонкие стволы; тоньше тальи юной девочки. Березы ниже сосен ростом, и ветер не досягает до них; они стоят спокойно.
Снега. Лесные поляны заснеженные. Белые, как расстеленные среди сосен и берез чисто выстиранные белые платы. Солнце ровно и мощно освещает зимний лес.
На опушке леса, на пне сидит Богородица. Тусклая медь нимба над Ея головой горит углем, вынутым из печи. Она сидит и прядет на старой болгарской прялке-крестовине овечью шерсть.
Богородица одета в темно-синий сарафан. Крупные пуговицы на сарафане в виде ромашек: сердцевина янтарная, перламутровые лепестки. Она прядет желтую шерсть, и наматываются на крестовину теплые шерстяные витки.
Со стороны краснолесья, от гудящих сосен к Ней по снегу медленно, беззвучно идет Архангел. Он ступает широко и нежно, ставя на снег ногу осторожно, и снег тает и течет ручьями под горячей стопой. На снегу остаются темные следы. Они полны, как чаши, талой водою.
Архангел подходит ближе, ближе. Богородица его не видит. Не слышит: так тихо он дышит. Так тихо, широко раскинул он многоперые, могучие, в размах сосновой кроны, крылья. Она все прядет, и быстро вертится в узких розовых пальцах деревянная крестовина, и мотает желтую грязную шерсть бесконечное Время.
Наледь хрустнула под Архангельской ногой. Она обернулась.
– Ах! – говорит Она тихо и нежно. – Как ты светел, Небесный!