И вежливый Юнссон, наговорив еще кучу любезностей, попрощался и положил трубку.
Старина Гарри, свесив ноги и таращась в окно, в состоянии полнейшей прострации просидел на кровати не менее получаса. Нобелевский комитет, премия, доктор этот… Ларс Юнссон. Чертовщина какая-то. А может, это чья-то злая шутка? Или — действительно?.. О, Господи!..
Вывел его из оцепенения новый телефонный звонок.
— Можешь поздравить меня, — услышал он мрачный голос Лёвина, — я подхватил триппер…
— Ну-ну… — промычал старина Гарри.
Левин взревел:
— Повторяю, я, по твоей милости, подцепил гонорею!
— Поздравляю, — как эхо откликнулся старина Гарри. Он всё ещё думал о разговоре с Юнссоном.
— Это всё ты! Помнишь тех шлюх, которых ты выписал в тот вечер, словом, когда… Что ты молчишь, мерзавец?
— Как не помнить, — бесстрастно ответил старина Гарри. — Очень милые барышни. И недорогие…
— В следующий раз позаботься, пожалуйста, выписать подороже. Преступно экономить на здоровье друзей… У меня даже не капает, а течёт! Но триппер, — с угрозой промолвил Тит, — это еще далеко не все… Вернее, это лишь часть плохих новостей…
— Не гневи Бога: разве триппер, подхваченный в зените разбушевавшегося климакса — плохая новость? Я бы поостерегся так говорить. Радоваться надо, что ты еще в строю, что у тебя, в твои семьдесят, еще функционирует агрегат и ты способен болеть болезнями юнцов… Прочистишь дуло и опять примешься за старое. Так что, я приравнял бы свалившийся на тебя триппер к манне небесной или выигрышу джек-пота…
— Тебе бы всё только острить! А ты знаешь, сколько стоит лечение? — булькающим голосом спросил Лёвин. Было слышно, что Тит что-то жует. Зубрицкий тут же спросил:
— Что ты ешь?
— Сухарик. Отобрал у нищего на паперти. А если честно, я только дома и могу пожрать по-человечески. Как вспомню этого шнейерсоновского индюка…
— Так что ты ешь? — старина Гарри почувствовал внезапный голод.
— Краковскую колбасу. Откусываю прямо от круга. Жирновата, сволочь, но все равно очень вкусно…
— Без хлеба?
— Почему без хлеба? С хлебом. С хлебобулочным изделием, изготовленным на московской фабрике номер четыре 22 августа нонешнего года, пекарь Дуня Кулакова, артикул сто одиннадцать тысяч тридцать два, цена договорная…
— Может, заедешь?
— Лучше ты приезжай, — заурчал Тит; даже по телефону было слышно, с каким воодушевлением он жует, — я не в силах оторваться от колбасы. И потом, я вообще не могу отлучаться из дому: с минуты на минуту должна прийти врач…
— Так быстро?
— За деньги, знаешь, и не такое можно…
— Откуда у тебя деньги?
— Продал остатки совести и сдал пивные бутылки…
— Думаешь, этого хватит?
— На сифон не хватило бы, а на какой-то задрипанный триппер уж как-нибудь… Так ты приедешь?
— Приеду. Вот только приведу себя в порядок…
— Вваннна, чашечка кофа?
— Во-во… И светозарная мечта о краковской колбасе, если ты не искрошишь ее своими вставными челюстями…
Сохранять равнодушный и игривый тон старине Гарри было не просто. В его голове вертелось: "…профессор Зубрицкий… в области физики… Нобелевский комитет… Доктор Ларс Юнссон…"
— Меня страшно беспокоит Раф. И Герман. Хотя Герман — в меньшей мере, — говорил Тит. Он был в засаленном махровом халате и шлепанцах на босу ногу. Сизые щеки Лёвина покрывала двухдневная щетина. Взъерошенная куафюра указывала на то, что Тит еще не был в душе.
Друзья сидели в рабочем кабинете Лёвина. На письменном столе, сияющем лакированной поверхностью, стоял поднос с двумя чайными приборами, серебряным блюдом с бутербродами и пустой хрустальной конфетницей на коротких толстеньких ножках.
Роскошь в стиле федотовского "Завтрака аристократа", подумал старина Гарри.
— И где же обещанная краковская колбаса?
— А ее и не было… Я пошутил.
— А бутерброды с чем?
— С сыром.
— И только?..
— Ешь, что дают.
— Фи…
— Ешь, ешь, а то и этого скоро не будет.
— Ты, конечно, не читал сегодняшних газет?
Тит покосился на Гарри.
— Само собой, — Лёвин провел рукой по волосатой груди. И, поймав вопрошающий взгляд старины Гарри, пояснил: — мне было не до этого, я все утро думал о том, как жить дальше.
— Здесь когда-то были конфеты, — Гарри Анатольевич указал пальцем на конфетницу.
— Были, — Тит с готовностью кивнул. — Перед твоим приездом я их предусмотрительно съел. Так что в газетах?.. Что-нибудь о Германе?
Зубрицкий встал, подошел к Лёвину и бросил ему на колени кипу газет.
Пока Лёвин делал вид, что просматривает прессу, старина Гарри вышел из кабинета и отправился в путешествие по квартире.
"Шестикомнатная, как у подлеца Шнейерсона, — рассуждал про себя старина Гарри, царапая подковками дубовый паркет, — и, пожалуй, даже побольше, чем у подлеца Шнейерсона. Непонятно, каким образом подлец Лёвин заполучил этот чертог — двухэтажный, с четырьмя лоджиями, двумя ванными и тремя сортирами? Ну, ничего, посмотрим, кто кого! Даже если мне не дадут Нобеля, то что-нибудь мне всё же дадут!"
Жуя бутерброд с сыром, Зубрицкий бродил по квартире, по лестницам и коридорам, переходя из комнаты в комнату и не пытаясь сдерживать в себе болезненное чувство зависти.
Он вовсе не желал зла ни Рафу, ни Титу, но мысль о несправедливости точила его с такой силой, что старина Гарри не доел бутерброд и на кухне выбросил его в вонючую пасть мусоропровода.
В столовой Зубрицкий остановился возле огромного, писанного маслом портрета хозяина квартиры.
На картине Лёвин был похож на Ксеркса, которого оторвали от торжественного обеда по случаю победы в битве при Фермопилах. Тот же тяжелый, надменный взгляд из-под бровей, та же кровожадная улыбка, только вместо одеяния персидского царя на Лёвине был цивильный двубортный пиджак с тремя медалями лауреата Госпремии СССР.
"Вот получу премию и закажу свой поясной портрет какому-нибудь модному дорогому художнику. Хотя бы Шилову, пусть изобразит меня в оксфордских доспехах, впрочем, нет, этот Шилов излишне старомоден, примитивно реалистичен… Еще начнет прорисовывать следы от синяка под глазом. Хорошо бы Бексинскому. Чтобы нарисовал меня распятым на кресте, сооруженном из дохлых крыс, или мчащимся во весь опор верхом на скелете единорога. Но Бексинский, увы, умер… Тогда Сафонкину. Тот непременно придумает что-нибудь экстравагантное, сюрреалистическое, далиевское. Портрет должен быть необычным, отражающим своеобразие характера портретируемого, фон будет нестерпимо ярким, как неистовый, синюшно-красный закат где-нибудь над Имандрой, на первом плане Гарри Зубрицкий, с нобелевской медалью в зубах, восседает на колоссальной блохе, имеющей кудлатую голову Альберта Эйнштейна и стройные ноги призового рысака Сорренто…"
Что-то ненормальное есть в моих фантазиях, подумал он.
"Да-да, что-то ненормальное, — старина Гарри с важностью выпятил цыплячью грудь, — ненормальное, экстраординарное, символическое и феерически гениальное. В мире науки таких, как я, называют…"
Он услышал, как в кабинете что-то со звоном полетело на пол, и почти тут же раздался громкий голос Лёвина.
Старина Гарри довольно ухмыльнулся и поспешил на шум.
— Ну, прочитал? — спросил он, войдя в кабинет.
По полу были раскиданы куски хлеба и поломанные пластинки сыра. Под высокое кресло, стоящее у стены, закатилась одна из чайных чашек. Было видно, что у нее отбита ручка. Конфетница, ножками кверху, валялась у тумбы письменного стола. Посреди кабинета стоял Тит. В руках он держал поднос с единственной уцелевшей чашкой.
— Не понимаю, о чём ты?.. — произнес Лёвин. По его лицу блуждала злая улыбка.
— Газеты, говорю, прочитал?
Лёвин яростно замотал головой.
— Причем здесь газеты? Мне передали, что этот дурень Шнейерсон вчера был в театре имени Госсовета. Слушал какого-то Бриттена…
— Бенджамена?..
— Что — Бенджамена?..
— Я говорю, Бенджамена Бриттена?
Следует пауза. Тит взрывается: