Фредерик низко поклонился, и барон вручил ему судейский жезл.
— Есть ли какое-то дело, за которое вы возьметесь в первую очередь, судья Обертин?
Фредерик думал недолго.
— Мне хочется, чтобы наша церковь обрела голос. Посему я хотел бы заказать большой колокол и надеюсь, что администрация одолжит нам денег на это. Этот колокол будет возвещать о рождении наших детей и провожать наших мертвых на кладбище. Он будет созывать нас домой с полей и напоминать обо всех лотарингцах, которым не суждено было добраться сюда. — Затем он обратился ко всем остальным: — Добро пожаловать в Трибсветтер! Трудитесь усердно и размножайтесь, тогда у нас будет здесь будущее!
Фредерик сошел с помоста, важных господ отнесли, как мешки с мукой, обратно к каретам, и люди вошли в свои новые, наспех построенные дома. В переполненном Мерсидорфе нечего было и думать о большем, чем торопливое сношение украдкой за каким-нибудь сараем или в чистом поле, теперь же мужчины полноправно овладели своими женами, по которым так изголодались.
Вагон для скота окутал меня, как когда-то окутывало тело Рамины. На короткое время он взял меня под защиту и подарил покой. До этого нас гнали через вокзал, наскоро восстановленный после бомбежки, мимо безразличных и удивленных пассажиров, боявшихся за себя. Мы закидывали свои узелки в темные пасти, разверзавшиеся перед нами на одном из последних путей, а потом забирались туда сами.
Нас, последних, встречали без радости. Те, кто уже сидел в вагоне, ворчали или, в лучшем случае, не обращали на нас внимания. Я погрузился в массу человеческих тел, теперь все мы были одинаковыми, различались только места, что нам удалось занять. Кто-то сидел у двери или рядом с щелью в стенке, чтобы легче дышать и смотреть наружу. Кто-то предпочел забиться в угол, где было теплее и не дуло.
Когда нас распределили по вагонам, поначалу поднялись шум и неразбериха. Большинство моих односельчан увели вперед, а меня погнали к одному из последних вагонов. Теперь все разговаривали только шепотом, да и то редко, как будто мы уже сами решили исчезнуть. Я присел на корточки у смотровой щели рядом с парнишкой, дрожащим как осиновый лист.
— Ты замерз? — спросил я.
Он покачал головой и сказал:
— Что они с нами сделают?
Я пожал плечами.
— В Сибирь нас отвезут. Они всех туда везут, — прошептал кто-то.
В вагоне зашушукались.
— Сибирь? А где это? — спросил парнишка.
— Это на краю света. Если мы вообще доживем, пока доедем. А если и доживем, то пожалеем, что не померли, — ответил тот же голос.
Люди зашептались громче, беспокойство в вагоне усилилось.
— И что они там с нами сделают? — полюбопытствовал я.
— Не задавай глупых вопросов. То же, что мы собирались сделать с ними, — сказала какая-то женщина и плотнее запахнула пальто.
Все притихли, потому что каждый задумался о своей собственной Сибири.
Вдруг кто-то крикнул: «Они пришли!» И не зная, о ком речь, однако надеясь, что это означает что-то хорошее, все бросились к двери, щелям и дыркам в гнилых дощатых стенках вагона.
Мы посмотрели наружу и увидели перед зданием вокзала группки людей, пытавшихся подойти к нам. Они приехали в Темешвар из сел, куда заявились русские, и хотели еще кое-что передать в дорогу сыновьям и дочерям, мужьям и женам, отцам и матерям. Кому нечего было принести к поезду, просто стояли. Остальные пытались подкупить русских наручными часами и сигаретами.
Иногда какой-нибудь солдат пропускал несколько человек, а сам рассматривал свою добычу.
Люди бежали вдоль состава, выкрикивая какие-то имена, нередко из вагонов отзывались. Они обменивались последними фразами, последними краткими прикосновениями, потом пленник возвращался на свое место со свертком или узелком.
Прошло еще несколько часов, прежде чем поезд наконец отправился. Грузовики подъезжали все реже. Я грыз хлебную корку, а остальные не могли насмотреться на своих близких и толпились у дверей. Они не сводили глаз с фигур, терпеливо стоящих у вокзала, а те смотрели на них. Всем им хотелось, чтобы это прощание длилось бесконечно.
Слышались только приказы русских. Иногда кто-нибудь из нас звал кого-то на улице, и порой ему отвечали. Люди так прислушивались, словно от этого зависела их жизнь. Я никого не звал, потому что не было никого, кто мог бы меня услышать. Только поглаживал свитер, погрузившись в свои мысли.
К тому же я впервые в жизни думал о своем будущем, которое представлялось мне отнюдь не светлым. Ведь только благодаря событиям, что катапультировали меня из детства в нечто иное, еще неизвестное мне, у меня наконец-то появилось конкретное будущее. Пусть весьма неопределенное, но оно полностью захватило меня и унесло, как река уносит песок из подмытого берега.
К тому времени, когда поезд рывком тронулся с места, двери вагонов уже давно были заперты. Снова послышались гомон и крики. Мы уже так привыкли к ожиданию и теплу сбившихся в кучу тел, что погрузились в дремоту. Мне стало почти так же уютно, как тогда, когда я, окутанный телом Рамины, смотрел на узкое небо за ее окном. Тогда я закрывал глаза и слушал биение ее или только моего сердца, мы с ней дышали в унисон, и я уже не знал, где кончаюсь я и начинается она.
Однако внезапное движение напомнило нам, что теперь начинается нечто такое, что от нас не зависит. Поезд медленно набирал ход. Когда мы уже проехали последние вокзальные постройки, я заметил в конце платформы две фигуры в слабом свете фонаря. Одна из них сделала несколько шагов вперед и встала, словно кукла, которую оставили там неизвестно почему. Возможно, многие вместе со мной смотрели на нее через щель и надеялись на то же, что и я. Но мне было уже все равно, я знал, что никто не может стоять там столь убедительно-безжизненно, кроме моей матери.
Мы поехали через пустынный, зимний пейзаж, заснеженные крыши крестьянских домов походили на шляпы. Я снова присел рядом с худеньким светловолосым парнишкой. Его звали Петру Гростат[26], но он не знал ни слова по-немецки. Из людей, что ехали в моем вагоне, я никого прежде не видел: мужчины, только что вернувшиеся с войны и тут же спалившие немецкую форму; другие еще недавно сидели на школьной скамье или пахали землю.
Прежде чем запереть двери, к нам в вагон запихали еще одного мужчину с дочками. У него была прострелена щека, ухо и волосы с той же стороны — обожжены. Дочери прижимали к ране отца платки, смоченные шнапсом. Его боль стала нашей спутницей на всю дорогу. Все мы уставились на его разорванную кожу, которая цвела черным цветком. Мы видели в ней угрозу, предвестие тех бед, к которым неотвратимо приближались.
Петру переполнял страх. Из его скупых ответов следовало, что он даже не знал, что он немец. Его отец женился на румынке, немецкая у него была только фамилия. Потом отец умер, но мать решила оставить его фамилию. Петру не знал ни где находится Германия, ни того, что эта самая Германия, к которой он вдруг оказался причастен, натворила за последние годы. Он не мог поверить, что всего лишь из-за фамилии ему уготована такая судьба.
Я протянул ему по куску хлеба и сыра, он пожевал немного, а остальное завернул в платок, на потом. У него с собой ничего не было, даже маленького узелка. Его нашли в пересохшем колодце на заднем дворе, и мать к нему даже не подпустили. До этого ему повезло: у него одна нога была короче другой, и его не забрали на войну. «В рубашке родился», — сказала ему мать. Она предсказывала ему удачу в жизни. Однако с русскими удача подвела его.
Люди в вагоне разбились на кучки и то шепотом, то вслух обсуждали наше положение. Почти у всех получалось, что выхода нет. Из вагонов для скота нас выпустят либо только в Сибири, либо уже на Украине. «Разница невелика, — сказал солдат, только что вернувшийся с фронта. — Не важно, где мы умрем, похоронить нас смогут только весной. Земля слишком твердая». Он начал рассказывать о своем походе в Россию, но вскоре его попросили замолчать. Никого больше не интересовала его война. Эти воспоминания больше никто не хотел слушать.
Петру уснул, положив голову мне на плечо. Меня тоже одолевала усталость, и, видя перед глазами две фигуры под фонарем, я уснул под шепот, стоны обожженного мужчины и механический ритмичный грохот.
Проснулся я оттого, что болело все тело. Я лежал головой на спине какого-то мужчины, а недавний солдат использовал вместо подушки мои ступни. Медленно вытащив ноги из-под его головы, я встал. Свободного места больше не осталось совсем, женщины и мужчины лежали вперемежку. Раздавался храп, воздух был какой-то пресный и спертый. Я посмотрел в щель, но не увидел ничего, кроме белой равнины и темного неба.
Понять, который час, я тоже не мог, русские отобрали у нас часы еще в грузовике. Однако на горизонте уже виднелась узкая щель, через которую день мог проскользнуть в ночь и растворить ее. Когда я проснулся опять, было уже светло. Некоторые женщины пытались умыться водой из бутылки, но их остановили: надо было сберечь воду для питья. Люди предпочитали вонять, чем умирать от жажды. При этом снаружи лежало столько снега, что нескольких минут хватило бы, если б только русские открыли двери во время остановки.