Но что было бы, если б она так и осталась внизу?
Я импровизирую, меняются мысли и настроения. Наконец я уже не думаю ни о чем постороннем. Я думаю только о «Реке». Думаю только о Марианне Скууг. Мелодия ширится, тянется вверх и вдруг сворачивает в сторону. Она не должна быть слишком светлой, думаю я. Не должна расплескаться в необязательности. Каждая нота должна быть последовательной. Должна отражать то, что я испытал, в новой форме. Марианне, думаю я. Эта мелодия расскажет о тебе.
Да-да, у каждой тональности есть свой цвет, думаю я, сидя еще несколько минут на так называемом бетховенском стуле. Вместе звуки похожи на живопись, но что хочет выразить живописец?
Тональность до мажор — белая, как снег, как Первый концерт для фортепиано Бетховена, как кожа Катрине весной.
Ре-бемоль мажор — желтая, как трава после зимы, как волосы Марианне Скууг.
Ре минор — еще желтее. Как осенние листья.
Ми-бемоль мажор — светло-серая и прозрачная, как вода.
Ми минор — более серая, как снег в марте или как море в облачную погоду.
Фа мажор — коричневатая, как хлебное поле в августе.
Фа-диез минор — пестрая, как бабочки под дождем.
Соль мажор — синяя, как линия горизонта в солнечный день.
Ля-бемоль мажор — бледно-красная, как цвет Аниных губ.
Ля мажор — красная, как итальянский кирпичный дом или как губная помада Сельмы Люнге.
Си-бемоль минор — светло-коричневая, как песок.
Си-бемоль мажор — похожа на одуванчик.
Си минор — серо-коричневая, как стволы деревьев перед Аниным окном.
Марианне обещала, что пойдет со мной на обед к Сельме Люнге. И когда настает этот день, она вся светится, я никогда не замечал этого раньше. Она излучает какое-то спокойствие. Что-то незнакомое. Что-то, что, возможно, произошло в ней и чего нельзя выразить словами. Спросить я не смею.
Могу только вымолвить, что она необыкновенно красива, когда она выходит из ванной, почти не накрашенная, но все-таки нарядная, готовая идти со мной.
— Милый мой, тебе пора носить очки.
— Мне они не нужны.
— Я ничего не знаю о твоем мире, — говорит Марианне. — Мне будет интересно встретить Сельму Люнге в ее домашней обстановке.
Я вижу, что она надела бирюзовое платье, которое подчеркивает зелень ее глаз. Странно, думаю я. Когда она так одевается, сразу возникает мысль о том, что совсем недавно она овдовела и к тому же потеряла ребенка. Наряжаться — значит приветствовать жизнь. Но когда мы с ней так поступаем, мы оба думаем о тех, кого потеряли. В особых случаях мы действительно чувствуем себя несчастными и уязвимыми. Однако сейчас мы идем на обед к двум великим личностям культурной жизни.
Она идет туда ради меня. Это меня трогает, однако у меня остается чувство, что что-то изменилось. В последнее время мы почти не виделись. Она много работала. А вечером уединялась в своем кабинете. Я слышал, что она тихо и подолгу говорила там по телефону. Несколько раз она спала в своей спальне. Иногда приходила ко мне:
— Можно мне поиграть с тобой? — говорила она своим самым практичным и будничным голосом. Но не позволяла мне ответить ей тем же. Это вселяло в меня неуверенность.
И уже очень давно мы не слушали вместе Джони Митчелл.
Мы снова идем по Мелумвейен. Мы нечасто ходим вместе этой дорогой. Наша жизнь протекает в доме Скууга. Мы могли бы пойти более коротким путем, через реку, но тогда мы бы промокли. Поэтому мы едем из Рёа на трамвае.
— Как думаешь, что ей от нас надо? — Марианне на ходу курит самокрутку. — Я имею в виду, зачем она пригласила меня?
— Сельме Люнге? Просто хочет быть любезной. Ты не согласна?
— Она знает, что мы с тобой любовники?
— Конечно, — лгу я.
— Но тогда это немного странно. Она ничего не говорила про нас?
Что-то в ее манере говорить смущает меня.
— Сказала только, что хочет тебя видеть, — говорю я и обнимаю ее за плечи.
Мы стоим перед большим мрачным домом на Сандбюннвейен. Марианне косится на дом. Гасит ногой брошенный на холодную землю окурок.
— О, Господи! — вздыхает она.
— Ты никогда здесь не была?
— Нет, — отвечает она. — Когда Аня начала брать уроки у Сельмы Люнге, она уже миновала стадию ученических вечеров. Но Сельма Люнге один раз приходила к нам. Я помню, что в основном она общалась с Бруром.
Я киваю. Марианне чувствует мое беспокойство.
— Все будет хорошо, — успокаивает она меня.
Осмелюсь ли я обнимать ее за плечи, когда нам откроют дверь? Будет ли это моя месть Сельме Люнге, хватит ли у меня смелости показать ей, что мы с Марианне любовники? Достаточно ли я силен для этого?
Я ни в чем не уверен. У меня такое чувство, будто меня лишили способности думать самостоятельно. Две зрелых опытных женщины думают за меня, определяют мою жизнь. Может, я просто ищу в них маму? Может, все так просто? Прямой, как бревно, я стою рядом с Марианне Скууг, когда нам открывают дверь. И хотя я вижу перед собой только безумное лицо Турфинна Люнге, мне хочется поклониться.
— Добрый день, добрый день, — Турфинн Люнге хихикает, как всегда, и взмахивает руками, чуть не задевая Марианне.
Я вижу, что на нем сегодня парадный костюм от Сигрюн Берг — розовато-лиловый пиджак из жесткой грубой шерсти. Самая верная отличительная черта интеллектуала в Норвегии в 1970 году. Кроме того, на нем маленький смешной оловянный значок под воротничком — признак того, что он гуманитарий, свободомыслящий пастор или служитель культуры. Как бы то ни было, а он решил украсить себя этим значком. Этот вечер должен быть необычным. От Турфинна даже пахнет старой, горьковатой туалетной водой после бритья. Но волосы по-прежнему торчат во все стороны. Он впускает нас в дом с глубоким театральным поклоном. Хитро, думаю я. Этим театральным поклоном он словно выражает нам свое презрение, но обвинить его в невежливости невозможно. Однако он не такой. С каждым разом мне все больше и больше нравится Турфинн Люнге. В мире так мало искренней неуклюжести и доброты.
— Входите, пожалуйста, — заикаясь, говорит он. — Позвольте взять ваши пальто. — Он с чрезмерной заботливостью берет нашу верхнюю одежду и вешает ее в шкаф в прихожей, словно исполняет роль лакея в старой, замшелой комедии.
А где же Сельма Люнге? — думаю я, стоя в своем смешном костюме, который купил, когда мы хоронили маму. Я давно из него вырос. Когда Марианне увидела меня в нем, она, по-моему, хотела что-то сказать, но воздержалась, словно не позволила себе войти в традиционную роль заботливой мамаши.
Мы в некоторой растерянности стоим в прихожей, как будто ждем, когда гофмаршал распахнет перед нами двери. Наконец из дверей гостиной появляется Сельма Люнге. Она тоже в бирюзовом платье. Две дамы в бирюзовых платьях. Не думаю, что Сельме Люнге понравилось, что на Марианне Скууг платье того же цвета. Женщины быстро оглядывают друг друга, отмечают все детали и только потом обмениваются рукопожатием.
— Спасибо за последнюю встречу, — говорит Сельма Люнге.
— И вам тоже, — говорит Марианне. — Мы виделись на похоронах Ани.
Я стою между двумя женщинами, играющими важную роль в моей жизни. Без них я — ничто. Турфинн Люнге смотрит на нас, словно мы некие красивые экземпляры человеческого вида.
— Пройдемте в гостиную и немного выпьем, — приглашает Сельма Люнге.
А где же дети? — думаю я. Такое впечатление, что их всегда куда-то отправляют из дома. Кошки я тоже не вижу.
— А где кошка? — спрашиваю я.
— Она в моей спальне, — отвечает Сельма Люнге. — Наша кошка не очень любит общество. Хорошо еще, что она терпит моих учеников.
Что это, она намеренно сообщает нам, что у них с Турфинном разные спальни? — думаю я.
На столике приготовлены бутылки. Виски. Джин. Коньяк «Ансбах Уральт». Тоник и содовая.
— Что будете пить? — спрашивает Сельма Люнге и вопросительно смотрит на Марианне.
— Джин с тоником, — отвечает Марианне.
— Мне то же самое, — прошу я.
— Молодые люди не должны пить водку, — замечает Сельма Люнге.
— Я почти никогда не пью водку, — говорю я.
— Мне тоже джин с тоником, — просит Турфинн Люнге.
Сельма Люнге наполняет бокалы. Я слежу за взглядом Марианне. Она осматривает комнату, но вид у нее не слишком заинтересованный.
— Это хороший рояль? — спрашивает она.
— Пусть Аксель скажет, — отвечает Сельма Люнге, словно назначает меня своим глашатаем.
— Да, — говорю я. — Очень хороший.
— Такой же, как Анин?
— За ними следят одни и те же мастера. Но мастера, делающие «Бёзендорфер», придерживаются иной философии, чем мастера, делающие «Стейнвей».
— Не будем сейчас в это углубляться, — просит Сельма Люнге.