Эзра была ленивой прелестью, нежной размазанной шалуньей, возникающей из ледяной пены, нисхождением красоты в небо, восторгом страны, концом тьмы. Эзра пряталась в вагонных лилиях, светилась в ночи разгадкой секрета небытия, кружилась в мишуре будущих народных битв, смотрела в лик Софрона своим взором, ждала смысла. Когда он видел ее странную скованную фигуру, он трогательно улыбался и поднимал указательный палец вверх. И они обнимались, целовались, и занимались любовью, и писали друг другу письма, и говорили о Хорватии - стране мечты, зари и развлечений.
Хорватия существовала под землей, как истинный остров говна Бога. Узревший ее, узрел все, понюхавший ее, унюхал все, услышавший ее, услышал все, потрогавший ее, потрогал все, но лучше было трогать, чем нюхать.
Софрон вышел из комнаты, вошел в дом, увидел Эзру, стоящую у окна, обращенного в тайгу, взял ее сосок, пощекотал мысок, подарил ей туесок и сделал прыг-скок.
- Мир есть суть Хорватии, ее даль, ее цель. ее история, ее религия, - сказал он. - Если перешеек не будет размыт нашим великим теплом и верой, мистерия будет проиграна, и настоящий бой так и начнется. А что есть служение, как не битва и надежда?! Ибо умножающий свой хохолок, умножает себя.
- Зу-зу, - сказала Эзра.
- Бог нам не понятен, но мы ему непостижимы, - продолжил Софрон. - Достигая предела смирения, мы вообще покидаем мир, и оказываемся в мире, который миром не является, потому что является миром. Все это есть пустое кручение колеса, или квадрата, и мы постоянно идем из точки А в точку Б, и думаем, что это А, а на самом деле это Б. Потому что это невозможно, и это невозможно, и единственный вывод, который можно сделать, будет все той же изначальной посылкой, и остается только все время говорить: <Нет, нет, нет>, и это будет то самое <Да>,которое подспудно было нами желаемо. Потому что сложность, или гениальность системы, или высказывания, не имеют никакой ценности; если одно существо говорит: <Так!>, громко пукая, а другое, говоря <Так!>, получило первый приз за лучшее произнесение <Так!>, между ними нет никакой разницы. И я выбираю страну; в конце концов, то, что я - хорват, это по-настоящему реально; и поэтому я буду перекусывать свой перешеек и любить тебя, и чудеса мне интересны, и тайны тоже, но мир не для меня и не для тебя. Если мы созданы дуроломами, почему бы нам не стать чуточку умнее? Итак, мир есть Хорватия, а Хорватия есть все.
- Песеццо, - сказала Эзра.
- Мне нет нужды напрягаться и осмысливать, обдумывать, оценивать все; надо делать дело, надо что-то совершать, надо перекусить перешеек, вот - ясная цель и задача. Творение не может творить, а если может, то это какой-то онанизм. Так существо вырождается, и кровь его гниет, и кости сохнут, а он считает, что просто что-то преодолело и стало выше. На деле же это дристня. Не надо путать интерес и власть; но если тебе интересно, не бойся в этом признаться. Могущества нет, как нет никаких стран; и только Хорватия существует. Хорошо?
Эзра ничего не ответила.
Софрон Жукаускас, как высший король, подошел к ней, обнял ее плечо и коснулся своим лбом ее восхитительных волос. Он тронул ее пушистый затылок, погладил ее лаковое предплечье, подул на ее жаркий позвонок, потерся о ее шелковую скулу, потеребил ее мягкий пупок. Она была нежна, как отдающая жрица;
Хорватия простиралась вокруг, как родина любви. Софрон в этом. сне прошел сквозь Эзру, растворяясь, стал легким, невесомым, любимым, раскрылся, распахнулся, раздался вширь и внутрь, объял собою лучший миг и предел, и как раз когда начался рай и засиял смысл, резкий голос вдруг прокричал:
- Кусысы!
Софрон немедленно проснулся, открыл глаза и поднял голову. Он сидел в темном автобусе, едущем в ночи посреди тайги. Автобус остановился; зажегся свет, шофер повернулся, и два дремавших человека в розовом резко пробудились и встали.
Абрам Головко неподвижно лежал на своем сидении; в его глазу торчала синяя отвертка, и оттуда стекала свежая красная кровь. Рядом стоял Илья Ырыа и победно улыбался.
- Это я! - воскликнул он. - Я убил его и сказал: <Кусысы!> Это мое произведение; это искусство. Я наконец создай!
- Вы... - прошептал Софрон, со страхом посмотрев на мертвого Абрама, - вы...
- Я! - гордо повторил Ырыа. - Я!
- Аааа! - заорал Софрон, устремляясь к Головко. - Аааа!
- Ты... чего? - ошарашенно произнес один из людей в розовом, подходя к Илье.
- Что же это, куда... как... - залепетал Софрон, наклоняясь над своим напарником, - он... мертв?! Как же, где же, где же сон, мою любовь, моя Эзра, моя Хорватия, мой... мой... мой... Абрам... - Жукаускас всхлипнул и начал рыдать.
- Мы же... плыли... летели... воевали... любили страну... Ой... Мой друг... Друг... Мой друг... Моя... Любовь... Любовь... Мое...
- Нету никакой Хорватии, есть Якутия, - жестко сказал Ырыа. - И я - ее первый поэт. Мое творение есть убийство вот этого плюс <кусысы!> Я мог это сделать настоящим якутским ножом, но я это сделал отверткой. Нравится?
В автобус вбежало два человека из грузовика сзади.
- Что это у вас? - озабоченно спросил один.
- Убийство, - ответил шофер, указав на Головко.
- Чего?! А кто убил?
- Вот этот... - печально сказал один из ошалевших, но все еще зевающих конвоиров.
- Вы что, заснули?!!
- Да мы...
- Вы охренели, что ли, ладно, будете отвечать, нам все равно.
Два человека ушли.
- Ну, парень, - сказал один из охранников в розовом, обращаясь к Ырыа, - сейчас тебе будет очень и очень плохо.
- Ааааааа!!!! - еще раз завопил Софрон.
- Заткнись ты! - рявкнул другой в розовом.
Через шесть минут избитый прикладами связанный Ырыа лежал на полу и кротко смотрел вверх заплывшими кровью глазами. Вокруг была безбрежная ночь; Софрон прижался к груди Абрама Головко, гладил его щеки, шею, шептал что-то нежное и громко рыдал.
- Ну, пора ехать, что ли, - деловито сказал шофер, нажимая на клаксон. - Там разберутся. До Алдана уже недалеко.
И Алдан возник вместе с розовым рассветом, и был похож на сыромятную скрипучую кожу погонного кнута, или на горсть квадратных якутских балаганов, устремленных в Верхний Мир, где скисающее молоко мироздания образует лунно-блеклую кожу мечущегося по льду чучуны, который ищет чум и другой народ. Город сиял древностью и роэовостьвд, словно свежесрубленная коновязь, окунутая в кумыс. Заря бездоннопусто светилась над ним, представляя из себя несуществующий божественный колпак над мерзлотным простором запыленных золотоносных тальников. Жилища звенели горловым восторгом воскресшего мамонта и хранили в себе тайну лихих камланий и вымирающих оленей. Национальные бусинки на одеждах красавиц поблескивали, будто красная икра под огромной люстрой волшебного светлого ресторана; лошадиные хвосты как будто бы были везде. Дух северной черноты царил в образе этой атмосферы, но это был юг севера, и он словно резал саблей путаную паутину околополярности, которая, как паразит, словно пыталась высосать соки из зрелой мужественности таежной зоны. Проспекты, отсутствие небоскребов и округлых линий бросалось в глаза; в пальмах было нечто саблезубое и будто бы настоящее; и чудесные зимние сладкие плоды росли здесь у балаганов, и люди в розовых одеждах с удовольствием срывали их со стеблей. Храмы Юрючг Айыы Тойона стояли, натянув свою расписанную кожу, как корабль на якоре, в огромный парус которого дует попутный ветер. Шоссе, словно Млечный Путь Среднего Мира, шло прямо и не сворачивало назад.
Алдан был желтым огоньком засады в мечте о золотом веке, вторым или третьим пришествием аборигена в собственный утерянный мир, строганиной чудес на пылающем морозе любви, обращением в истинную белую веру, спасающую и золото, и моржа, тетивой страны. Он потрясал своими скалами, своей незыблемой старостью, развалинами своих школ и воинственностью своих деревьев. Все розовело вокруг; и люди были одеты в розовое, и розовый флаг развевался над большим белым балаганом. Розовый был тайным цветом Якутии, ее любовью, ее надеждой. Розовым цветом красилась Саргылана Великая; розовым блеском горел утренний Алдан.
Копья и мечи пулеметов охраняли въезд и вход в этот великий пригородный город, где мясо варили на улицах, и где в лесу не стреляли куликов. Танки с якутскими знаками напоминали пушистую водочную стылость туманных зимних сумерек, или же кобылиную улыбку отдыхающего бойца. Город был самой историей, состоящей из крови, гнева и счастья; он как будто бы имел сухожилия, скрепляющие его мрачный живой остов; в нем хотелось бороться за него и побеждать, и убивать; и дети здесь были омерзительнокрепки и широконоги, и бегали повсюду, ничего не боясь и визжа какие-то военные звуки.
Энергия золотой древности пульсировала тайным током в каждой частице алданской, в каждом добывающем драгоценность механизме, в личиках милых девочек. Неотмытость была очарованием, зовущим к себе. Таежные абрикосы трогательно выглядывали из-под пней; бананчики свисали с кустиков, как какие-то забавные стручки. Вонь сортиров мешалась с сочным запахом пота солдат в многочисленных палаточных казармах; якутские рабочие степенно шли на фабрику. Но везде были дозоры, розовые флаги, танкетки и зенитки.