Я медленно шел по большому холлу, поглядывая в сторону книжного киоска, где несколько человек водили пальцами по корешкам, копаясь в ящиках, как в лотках букинистов. Открыв несколько дверей, пройдя Картинную галерею, прошагав зал за залом, спустившись на один пролет вниз, я очутился в зале Дюрера, где уже от порога пахло воском и старым деревом. Зал Дюрера был пуст и тих, по стенам висело множество расписанных темных досок, через два зарешеченных окошка в зал проникали длинные лучи, наполняя пространство мягким мерцаньем золота. Сжимая в руке сэндвич, я бесшумно пересек зал и занял место на банкетке, где в приглушенном блеске пятен света, играющих с осколками теней на стенах этой залитой неярким солнцем библиотеки, так хорошо работалось над книгой. Следующий зал готовился переезжать, его даже отгородили, так что добраться до меня теперь можно было только через зал номер тридцать семь, куда, конечно, не забредет ни один посетитель (по крайней мере, до тех пор, пока не загорится желанием осмотреть старинное заалтарное изображение Святого Семейства). Итак, я был в своем уединенном кабинете, в глубине зала Дюрера — моего прежнего фаворита — и готов был отдаться мирному течению мыслей. Я повернул лицо к картинам, в голове забегали идеи, сливаясь воедино и разбиваясь, как морские волны, и из подергиваний моих нейронов, из беспорядка, хаоса, родилось чувство полноты, возникла видимость стройного течения мысли. Шляпа и сэндвич лежали рядом, на банкетке — под сэндвич я подстелил бумажную салфетку, стыдливо загнув кверху края, как живописец прикрывает вуалью женскую суть Евы, но салфетка все время вяло распадалась, неизменно оголяя сэндвич.
Прошло минут десять моих занятий, когда в зал Дюрера неторопливым шагом вошел высокий элегантный седоволосый господин в галстуке с искрой. Не глядя на меня, он медленно дошел до портрета Иеронима Хольцшуера, с минуту изучал его, заложив руки за спину, затем вальяжно двинулся к следующему полотну — понятно было, что господину не в первой ходить в музее — перед «Мадонна с чижом» он надолго застыл, сцепив за спиной пальцы, напряженно пронизывая картину взглядом, наконец, шагнул назад, думая присесть, и обернулся только тогда, когда почти вплотную приблизил к бархату свои ягодицы, из под которых я торопливо вынимал шляпу (бормоча про себя: только не садись на сэндвич). Господин, слава Богу, сел рядом с сэндвичем, бросая в его сторону такие взгляды, словно это был, например, кусок дерьма. В конце концов он отвел глаза от булки и произвел короткий, но тщательный осмотр моей персоны. Мне было как-то неуютно и, достав тетрадь, в которой делаю заметки, я принялся перебирать листы. Господин в последний раз оглядел сэндвич, скептически сверкнул глазами в мою сторону, молча поднялся и ушел, оставив за собой эхо шагов.
Задумчиво закрыв тетрадь, я опустил ее в карман. У меня был целый набор блокнотов, тетрадок для заметок, записных книжек от Rhodia и SchleicherSchuell в оранжевых обложках на пружинках плюс несколько китайских блокнотов в клетку в элегантной черной с красным обложке. Когда я выходил из кабинета, то неизменно брал один из них с собой — по мере моих путешествий их страницы заполнялись кусками фраз, обрывками идей, мудрыми изречениями, размышлениями, наблюдениями и правилами (последние часто бывали более научным выражением предпоследних), которые потом, принявшись за работу, я обычно не использовал. На самом деле, мне всегда казалось, что мысль не может быть великой, если ее приходится записывать, чтобы не забыть. К тому же, стоило раскрыть блокнот, чтобы на досуге — в кровати или в кабинете — перечесть, внимательно и с удовольствием вглядываясь в какой-нибудь рисуночек или набросок углем, сделанный на оборотной стороне листа, как выяснялось, что среди всех заметок, которые я делал день за днем, не было ничего достойного внимания. Все эти размышления, казавшиеся мне блестящими, поблекли теперь, когда чернила высохли — спокойно пересматривая заметки, не будучи во власти ни увлечения, ни отвращения, я относился к ним примерно так, как к своим трусам, когда складывал их в полиэтиленовый мешок, Чтобы нести в прачечную, то есть испытывал к ним лишь отдаленную родственную близость, связанную скорее с воспоминаниями об общем прошлом, чем с их истинными достоинствами.
Я встал, взяв с собой сэндвич, и прежде, чем уйти, нагнулся рассмотреть поближе деталь из нижней части портрета Иеронима Хольцшуера — за спиной тотчас раздался оклик служителя, который из дверей махал рукой, чтобы я отошел. Я распрямился и недоуменно перевел взгляд с картины на служителя. Стоя у двери, он махал руками, требуя, чтобы я отошел. Ладно, ладно, сказал я, отодвинувшись (слушайте, не орите, сказал я, немецкий-то вы знаете, наверное). Он, думаю, разозлился бы еще сильнее, если бы не его трескучая рация. Поговорив — все это время я чувствовал на себе его яростный взгляд, — он немного успокоился и (приняв меня, должно быть, за туриста) велел не подходить близко к картинам, не полагается. Я понял, да.
Спустившись, в кафетерий, я нашел место за столиком у стеклянной стены; с другой стороны, на газоне, дворник в зеленом комбинезоне граблями собирал бумажки в пустой таз. По помещению широко разливалось солнце; с десяток посетителей сидели здесь в этот утренний час. Я пил на солнышке заказанное каппучино и принялся было пролистывать каталог, как услыхал неподалеку визгливый лай, вернее, поскуливание, стон животного удовольствия. Мне было любопытно, что это, и, обернувшись, я обвел глазами зал. Через несколько столиков от моего сидел некий эстет, с видом невинным, как у Папы Римского, в кардигане, лиловой рубашке и шейном платке цвета жасмина, он читал газету, то и дело, бросая отеческие взгляды на двух карликовых пуделей, неотличимых друг от друга: стриженных под барашка, с кудряшками и дрожащими хвостами с помпончиками на концах. Он привязал обоих к ножке, и пудели, не останавливаясь, бегали: один хотел запрыгнуть на другого, тот улепетывал под стол. Два возбужденных существа звались Смородинка и Незабудка — я слышал это из уст самого хозяина, который, невозмутимо отпив глоток, нагнулся и пытался притушить пыл своих юных подопечных (а можно было бы назвать Prime Time и Dream Team или, Содом и Низачтом, думал я, наблюдая маленькие шалости под столом).
Выйдя из кафетерия и оказавшись в длинной стеклянной галерее, я пошел по направлению к музею и толкнул какую-то дверь, очень тяжелую с автоматической защелкой и круглой ручкой. Она вела в неосвещенный коридор, откуда поднималась лесенка, а сбоку была устроена бетонная дорожка, чтобы возить по ней музейный скарб. Оглядываясь, я сделал еще пару шагов и увидел котельную. В ней было сумеречно, стены и потолок сплошь покрывали трубы разных размеров — толстые и круглые, коленчатые, по ним текла горячая вода; тонкие, медные, прерываемые контрольными кранами, счетчиками и приборами для измерения давления. К стенам были привинчены огнетушители разных размеров и прочие средства борьбы с огнем, все разного фасона и, очевидно, собранные из разных мест: намотанные на барабаны пожарные рукава, широкие, скроенные из сурового полотна; кислородные баллоны; маски и даже одни носилки, вертикально прислоненные к стене. Я развернулся и, преследуемый гулом котельной, зашагал обратно в поисках двери по узкому бетонному коридору, освещенному тусклыми неоновыми лампами, в свете которых особенно тревожно выглядели бронированные будки, торчавшие через каждые десять метров и выразительно извещающие прохожего о том, что здесь опасно — на рисунке был черный зигзаг и неподвижный человек, асимметрично распростертый на земле. Наверное, я заблудился (если только сам указатель к этим туалетам не врал). С тех пор, как я вышел из кафетерия, я не встретил ни души и только сейчас, поднявшись в потемках по ступенькам, ища проход в музей, заметил на пересечении коридоров кабинку сторожа — она была пуста, на стуле висела куртка, на столе лежала забытая газета. Под потолком шел ряд видеомониторов, где быстро сменялись изображения залов, расположенных этажом выше. Видно было плохо, картинки расплывались, сейчас они показывали застывший черно-белый кадр подземного паркинга, на мониторе мало что можно было разобрать. Я постоял перед пустой кабинкой, рассматривая сероватые экраны, в которых взад-вперед расхаживал какой-то посетитель, он молча двигался внутри засыпанного белыми крупинками пространства, раздваиваясь, умножаясь и воссоединяясь сам с собой только во время остановок у картины. Сами картины на экране казались крошечными, и к тому же изображение было недодержано из-за яркого света в залах — ни на одном из мониторов, развешенных в кабинке, я не смог узнать ни одного знакомого холста. Но, продолжая напряженно вглядываться, я вдруг обнаружил, что вижу полотно, с которого, собственно, и началось мое исследование: портрет Карла V работы Кристофа Амбергера.