Светлана задумалась.
— Курсы? Не знаю. Я уже вещи начала продавать.
— Это не важно — вещи. Вы сами понимаете. Не в этом дело. Вы любите детей. Такие люди очень нужны. Подумайте. А уезжать никуда не надо. Зачем?
И тут произошло странное и непредвиденное: оказалось, все, что я говорил, проскользнуло мимо ее сознания, и только последняя мысль задела ее. Она встрепенулась.
— Вы, правда, не хотите, чтоб я уезжала?
— Не во мне дело. Вам самой не нужно уезжать. К тому же отец у вас здесь.
Метнула изумленный взгляд.
— Вы откуда знаете?
— Он сам рассказывал.
— И дочерью меня называл? Не похоже на него.
Я посмотрел на часы.
— Мне пора, Светлана.
— Куда же вы? — разочарованно произнесла она. И прибавила совсем обыденно: — Оставайтесь.
— Нет, — покачал я головой. — Оставаться нельзя.
В темных сенях она догнала меня, заслонила собой наружную дверь, зашептала порывисто:
— Не нравлюсь? Да?
Руки ее призывно легли мне на плечи.
— Ну почему? — спросила она со стоном. — Почему? Разве я хуже?
От нее пахло вином. Она привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до моих губ.
— Не надо, Света, — сказал я, осторожно отстраняя ее.
Дома меня ожидал Олег.
— Где же ты пропадаешь? — быстро заговорил он. — Такие новости!
— Говори, какие.
— Надя вернулась.
Кровь отхлынула от моего лица, что-то властное, тяжелое перехватило горло. Свет электрической лампы потускнел. Закружились серые мухи, все гуще, гуще…
— Ты очнись, — говорил Олег, неловко расстегивая пуговицы моей шубы. — Воды дать?
— Нет, не надо.
В комнате снова начинает светлеть.
— Олег, чертушка ты этакий! Да ты знаешь, что ты сказал?
— Ясное дело, знаю.
Мысль о том, что Олег уже говорил с Надей, слышал ее голос, видел ее глаза, улыбку, поразила меня.
— Какая она?
— Обыкновенная. Правда, шапочка на ней новая, городская. Знаешь, бывают такие из вязаной шерсти. Очень ей к лицу. Да, еще валенки новые, или, нет, извини, она была не в валенках, а в бурках. Да, белых бурках.
Глаза у Олега смеялись, но в том, что он говорил, мне каждое слово было дорого и важно.
— Еще какие вопросы будут?
— Обо мне ничего?
Он беспомощно развел руками.
— Понятно. Значит, как ты ее назвал?
— Обыкновенная.
— Сам ты «обыкновенный», — расхохотался я.
Я был растерян и совершенно не знал, что мне делать. Первое, что пришло мне в голову, — подстричься и побриться. Сейчас же, пока Костя не лег спать.
Оделся, побежал. У Кости я застал Букину. Она близоруко щурила глаза и, низко наклоняясь к книге, читала вслух: «Старый Лоб-нор, который китайцы когда-то нанесли на карту, исчез, высох, а река, питавшая его, передвинула свое устье на юг и образовала там новое озеро, которое и открыл Пржевальский».
Алла сильно переменилась последнее время. Косички она обрезала, и от этого лицо ее стало милее и проще. Во всем ее облике проступило что-то мягкое, девичье, чего я прежде в ней не замечал. «Очки зря не носит. Глаза портит» — подумал я. Она недовольно взглянула на меня — я помешал чтению, и пока Костя протирал машинку одеколоном, обиженно молчала.
— Читай, читай, Аленька, — успокаивающе сказал Костя, и она взглянула на него послушными, преданными глазами.
— На будущий год собираемся втроем на Кавказ катнуть, — сообщил Костя.
Алла, с трудом сдерживая счастливую улыбку, снова начала читать. «Она для него уже Аленька», — отметил я.
Через час я вернулся домой. Двор неярко освещала луна. Сел на крыльце. Что делать? Спать? Да разве я усну? Из флигеля донесся приглушенный вскрик. Я зашел в родильное отделение. Люда сообщила мне, что все в порядке — роды у Оксаны Новиковой идут нормально.
Прошла ночь. Утром у Новиковых родился сын. Поздравил Илью Захаровича. Он разволновался, обнял меня, за что-то благодарил. Рад за него и Оксану и, честно говоря, завидно. Иметь ребенка — что может быть прекраснее этого?
Наконец наступил вечер, которого я так долго ждал. В семь начнется совещание передовиков животноводства. Не утерпел — пошел раньше. В клубе уже собрались девчата и парни. В фойе напевает радиола. Кружатся пары. Костя учит Аллу танцевать. Она сбивается с такта, спотыкается о его ноги, смущенно смеется.
У зеркала Ксюша. Лизнула мизинец, украдкой поправляет брови. Стрельнула бойкими глазами в мою сторону, покраснела.
Оживленно пожимает мне руку Олег. Вместе входим в празднично убранный зал. Олег ничего не спрашивает, но по глазам вижу, что ему хочется спросить: «Ну, как тебе нравится?» Да, теперь мне клуб нравится. Светло, чисто, уютно. Над сценой лозунг: «Дадим по 3000 кг молока от каждой коровы». По почерку видно — писал Олег. На стене диаграммы надоев молока, портреты передовых доярок. В центре Варин — самый большой. А вот и сама она — недалеко от сцены, склонившись над листком, зажала уши, шевелит губами. Должно быть, готовится к выступлению.
Подле нее Андрей в том самом костюме, в котором приходил читать мне стихи. Он наклоняется к Варе, что-то говорит ей. Около глаз его собрались ласковые морщинки. В нем ни властности, ни прежнего пренебреженья — словно подменили его. И она отвечает ласково, просто, и красивое лицо ее счастливо. Надолго ли?
Рядом с ними, оседлав скамью, Климов играет с Алешкой в шахматы. Алешка хмурится, трет лоб, покрытый испариной. Олег говорит мне что-то о шахматных столиках, которые он заказал, но голос его доносится словно из другой комнаты.
В углу, поодаль от других, сидит Надя. Печальная, сумрачная. Она в незнакомом мне темном платье, такая же, как прежде, но чем-то неуловимо другая, с большими невеселыми глазами.
Я стою у стены, прямо против нее. Она посмотрела в мою сторону. На мгновение глаза наши встретились, но ничто не изменилось в ее лице. Хоть бы невольно задержала взгляд. Ведь она так давно не видела меня. Нет, снова равнодушно отвернулась. Для нее я уже не существую на свете.
Заметила меня, улыбнулась и кивнула Варя. Замахала рукой: «Идите сюда». Я качаю головой: «Зачем?» Ухожу. Варя догоняет меня в коридоре.
— Вы куда? — оглядывается, не услышит ли кто. — Вы должны помириться. Она же любит вас. Обождите. Я сейчас.
Милая, добрая Варя! Как заботится она о чужом счастье! Через минуту она появляется, ведя под руку Надю. Подталкивает ее ко мне.
— Может, познакомить вас? Или сами?
Засмеялась, убежала в зал. Надя стоит передо мной неподвижно. Ожидает. Решающий момент наступил. Я говорю тихо:
— Надя, нам надо с тобой выяснить…
Она поднимает ресницы.
— Что выяснить?
Глаза ее спокойные, морозные. Передо мной не Надя, а совсем незнакомый мне человек.
— Я хотел сказать — Вера не жена мне и никогда не была…
— Может быть, — вздохнула Надя устало и безразлично.
— Значит, все? — спросил я, с ужасом сознавая, что происходит что-то непоправимое.
— Все, — кивнула она.
— Надя, но почему?
— Вы знаете, — ответила она и пошла к двери.
Давно погас свет в Аришиной избушке, давно прошли со смехом и шутками девчата и парни из клуба. Впереди ночь, бесконечная, бессонная, наедине со своими мыслями. Снова буду бесполезно думать о том, что сотни раз передумано. Надо как-то привыкнуть жить без Нади. Надо. Но как? Этого я не умею.
Очень обрадовался я приходу Новикова. Он сегодня необыкновенно разговорчивый.
— Смотрю, в окнах свет, — и смущенно вытянул из кармана бутылку тока́я.
— Купил для Оксаны, а акушерка не взяла. Говорит — не надо. Дай, думаю, зайду к Виктору.
Он не заметил, как назвал меня по имени. Глаза блестят весенним юношеским оживлением, говорит, улыбаясь и ртом, и глазами, и всеми морщинами стареющего лица. Видно, что в душе у него что-то настойчиво стремится вылиться наружу в слова, в жесты.
Расположились в кухне. Я раскупорил бутылку. Поискал закуски, но не нашел ничего. Рюмок у меня тоже не было. Налил в стаканы. Выпили за новорожденного. Помолчали. Илья Захарович осторожно спросил:
— А у вас как?
Он не назвал имени Нади, но я понял, что спрашивает о ней.
— Плохо, Илья Захарович, — отвечал я. — Очень плохо. — Но рассказывать не хотелось, и потому я спросил: — Как мальчонку назвать думаете?
— Сергеем. Мы с Оксаной давно решили.
Он подпер голову рукой и продолжал с каким-то недоумением:
— Не могу еще освоиться, что у меня сын. Прямо не верится, что жизнь так повернулась. Опасался, опять она меня стукнет. Непривычен я к счастью.
Лицо Ильи Захаровича помрачнело, но глаза продолжали гореть умным, волевым огнем.
— Трудная штука — жизнь. Суровая. Потому, что время наше суровое. Потомкам нашим легче будет, а мы — солдаты на передовой. Вы, молодежь, мало горя видели, а нашему поколению чего только не пришлось испытать: и голод, и холод, и войну. Все же не сломались, не обессилели, снова в строю. — Потянулся к пачке папирос, вынул одну, размял в пальцах. — У вас сейчас горе. Я понимаю, что тяжело, но, мне думается, вернется она. А не вернется… что ж, значит, не сумела полюбить. Значит, к лучшему. — Встревоженно спросил: — Я не напрасно об этом?