— Жила, ну?! Говори! Это — жила?! — только тут и добил до ушей вымогающий режущий крик, крик как будто ребенка, вот такой, когда счастливы и орут над рекой на рыбалке: поймали! — но и будто разбавленный подступающей к горлу и готовой плеснуться наружу огромной обидой: не прощу, не прощу! Со сбитыми костяшками, кровавыми руками, спасенным из-под шахтного завала горняком Угланов зацепил за ворот Петрушевского и вынимал глазами правду из него. — Пробились в большую руду, говори? Так че ты тут стоишь?! Машину вниз, машину, в забой пошли руками отрывать!
И погнали опять их, тринадцатую, меж обрывистых длинных откосов в забой, побежали без палки по крику — ломами раскурочивать кровоточащую рану, пока там подползет экскаватор и начнет разгребать по щепоти завал, и Чугуев крушил пятачок оголенного рудного тела кувалдой, отбивая кусками большую руду или — как тут узнать? — может, просто большую железную глыбу, вмурованную во все тот же пустой монолит. И она не кончалась, кровяная железная глыба, отдавая кусок за куском со всем тем же магнитным, магнитящим проблеском… и когда с пережевывающим хрустом подполз экскаватор и со скрежетом вгрызся зубастым ковшом в непрерывную рудную рану, набралось не на ковш, не на бункер — на колонну уже самосвалов, все увидели с освобождающей ясностью, что пробились, пробились, а не извлекли! Это было железное дерево, тысячелетний тихорост уральских недр, чистокровная жила, аорта, способная годами полностью запитывать огромно-ненасытные могутовские домны и конвертеры, что коченеют намертво, родные, не покорми ты их неделю этим мясом. Вот и теперь, теперешним Валерка послужил заводу-родине, пробился для него, завода, к этой жиле, и ощутил от этого такую подгибающую слабость, как будто половина его крови ушла в оголение вот этого истока, железной первородной силы, глубоко заваренной в земле.
Избитые сегодняшней работой и никому уже не нужные бурильщики тринадцатой, они сидели на отвальной куче над забоем и не могли никак себя нащупать, глядя пристывшими глазами на огромного стального богомола, который выворачивал из раны и подымал в ковше все новые куски, на ручьи экскаваторных траков и чумазые морды ковшей, что безвольно отваливали нижние челюсти, чтобы с грохотом сбросить тонны синьки в подставленный мазовский кузов, и на то, как старик грузовой проседал под обрушенной, взятой тяжестью, и на то, как холодное красное солнце окрасило груды оторванной синьки алым цветом сосновой коры на закате и сияло на стали и олове режущих и грызущих открытое рудное тело машин, полыхавших червонной медью.
Будто зарево, отблески будущих, завтрашних баснословных могутовских плавок ложились на все, и в недвижной бригаде каждый чуял одно — так вот сразу не скажешь, что именно, но, наверное, что-то похожее чувствует мать с первым криком покрытого смазкой детеныша, осознав, что сама умерла в этих родах.
— Амба, братцы, закончилась наша с вами работа на воздухе. — Коля-Коля толкнул из себя, словно что-то у него заболело, как зубы. Будто жил он теперь — с этой самой минуты и уже навсегда — в новом воздухе: запираемых бараков, бетонного неба, неподвижной тоски, пустоты в постоянно голодных до работы руках, убывания жизненной силы, впустую прогорающей в мускулах, ежедневной напрасности — этой ржавчины всех заключенных людей, выедающей душу твою, существо, то немногое все, что осталось в тебе еще от человека.
— Ты о чем, Коля-Коля? Мы ж пробились в большую руду.
— Так вот именно. Как вот только пробились, так на этом и кончились. Мы зачем были, зэки, нужны? Обеспечивать площадь охвата. Еще одно направление поисков. Этот самый Угланов и придумал использовать нас, я так понял, как бесплатную силу. И пока жилы нет, неизвестно, а есть ли она, — ковыряемся мы зубочистками. А теперь уже вот она жила, аномалия, синька та самая. Уж какие тут зэки, зачем? И теперь уж недели, считай, не пройдет, как вот этот Угланов нагонит сюда настоящих машин, это будут «голиафы» и «мамонты». Ну а мы в лучшем случае будем рукавицы им шить. А скорее всего, вообще на хрен зону снесут, чтобы мы под ногами не мешались, обглодки.
Опять от Угланова, от того, что затеял и построил Угланов, исходила вот эта волна, что снимала их всех с этих глыб, вырывая из рук перфораторы, буры и штанги, отнимая — отсюда и уже навсегда — у Чугуева смысл, работу, в которой находил он спасение от придавившего, как могильной плитой, ощущения напрасности и бесплодности собственной жизни. Больше не было этого продыха, потому что сюда приползут «голиафы» и «мамонты», втопчут в землю стальными ступнями колючие изгороди и бетонные стены их зоны, коробка только спичечного для большого Угланова. Но сейчас в нем, Чугуеве, не было злобы. Навсегда перестал он считать, что во всем виноват этот вот человек, и сейчас было в нем ощущение естественности непрерывного хода всей жизни: вырастал, подымался на востоке родной его город-завод, беспощадная воля и правда чугунных богов убирала Валерку сейчас под плиту, дозволяя Угланову делать все, что потребно для вхождения Могутова в силу. Происходило все с Чугуевым с неумолимостью положенного за то, что он, Чугуев, натворил: дозволения жить трудовым человеком сейчас от родного Могутова не было.
Монстра должны были пускать уже сейчас. Решили никого не выставлять на пути следования спустившегося на могутовскую землю «самого» — никаких живых изгородей из рабочих в оранжевых касках и черных спецовках, со строгими и тягостно-почтительными лицами, надломленными новым, ни разу не испытанным волнением от грубого, прямого прикосновения к верховной власти русских. Все по своим кабинам и постам, все у своих клетей и агрегатов — вот так ему, Угланову, хотелось показать: благодатный огонь не спускается с неба, оттуда, куда повернулись все головы и несметь телекамер; тут алтарь — стан-5000, который он, Угланов, построил один, построили его, Угланова, железные, тут только он, Угланов, служит литургию. Мы все тут строим сами, мы жизнь свою делаем сами, не надо нам только мешать, а тот, кто приехал, — лишь функция, королева Маргрете Вторая, принц Чарльз, нетленные мощи в ларце, которые несут и водружают там, где в стране сегодня запускают что-то новое.
Встречали: инженерная проектная бригада, послы машины Siemens фон Бройх и Миттерних (с лукаво-заговорщицкой улыбкой собравшихся вокруг кроватки именинника с единственным на всех — зато каким! — подарком за спиной), костюмной ратью топ-20 «Русстали» — держа кто наготове, кто уже нацепив оранжевые каски с могутовской Магнитной горой, охваченной хищной шестерней с зубцами-языками-лезвиями пламени; ушедшие в могутовское небо из вальцовщиков и мастеров цехов Балуев, Олейников, Сужилов, Дванов, Хрусталев ожесточенно теребили петли галстуков на натертых углановским мылом и веревками шеях — похожие на слесарей, второй раз в жизни надевших для чего-то свадебный костюм (вот слесарями они все, железные, и были, с наследными мозолями на выразительных руках мастеровых и доносившие свои идеи до Угланова посредством выражений «Леонидыч, командуй останов, а то нам шпинделя все нахер посрывает», «Да мы ее продуем, Ивановну родимую, шлак в ноль уйдет, отвечу» и «Тут в штанах размер не сходится вообще»).
— Что ж ты все-таки длинный такой? — хмыкнул Ермо, с юродским осуждением и состраданием снимая с него мерку. — Как ты с ним в телевизоре будешь рядом смотреться, представил? Вообще запредел — Тарапунька и Штепсель. И слоган — «не вписался в вертикаль». Так что ты от него бы держался шажка на три сзади. Чтоб как-то акцентировать на том, кто возглавляет наш забег. Встань на колени, встань. Лучше встать на колени, чем сесть на скамью.
Вокруг, под рафинадной плитой заводоуправления, колеблющимся строем изнывала орда разноплеменных телевизионщиков, со скоростью 120 раз в минуту бросались взгляды — ну когда?! — на мертвоглазого агента федеральной физзащиты, ведущего отсчет оставшихся секунд и километров… И уже пронеслись по натянутой хорде моста ледяные мигалки, преобразил всех молнийный разряд, ворвались «Гелендвагены», «Пульманы» — полоснувшим по площади и затухающим вороным полукругом, журналистское стадо с металлоискателями ломанулось на мины и уперлось, отхлынуло от невидимой высоковольтной отражающей изгороди, коридора священного воздуха, и, опаляемый фотовспышками, поднялся с заднего сиденья президент и, поискав глазами, придавая всем неотмеченным прозрачность пустоты, пошел прямой дорожкой прямо на Угланова, торчавшего над всеми ориентиром, водонапорной башней, сваей, каланчой; надо было толкнуться, наверное, президенту навстречу и пройти половину разделяющих их с президентом шагов, но Угланов промедлил, задавил в себе эту инстинктивно рванувшуюся распрямиться пружину или, может, она не сработала в нем, просто не было, — не было в нем изначально вот этой пружины — и поздно, невозможно сменить механизм; президент шел к нему, равномерно помахивая правой рукой сильнее, чем левой; Угланов вслушался в себя — нет, не дрожит, в нутре не затрещало, не расходятся швы, лишь немного заныло в животе, словно перед рядовой, две тысячи сто пятнадцатой дракой или экзаменом, про который ты точно знаешь, что его сдашь, уничтожишь их всех, «шестьдесят, сто пятнадцать и триста на место», если, конечно, будет все по-честному и на твое, законное, по праву дарования, место не заходит ублюдок, родившийся с серебряной ложкой во рту… И, оторвавшись наконец-то от планшета, сделал шаг навстречу — разглядывая сверху лоснящийся высокий лоб с залысинами, выдерживая этот по-доброму насмешливый голубой и безоблачный плюсовой ясный взгляд, не раньше и не позже — одновременно — двинув руку навстречу президентской, натруженной ежедневными сотнями рукопожатий с Украиной, Сирией и Буркина-Фасо, с последнего звена возобновляя оборванный тому два года разговор. И без готовного, неподотчетно-самовольного расползания губ с обнажением кромки зубов прослушал обязательную для понимания всеми шутку президента: «Я к вам сейчас тут ехал и подумал, что народная пословица — „Обещанного три года ждут“ раскрыла в вашем случае новый смысл», и осиянные, вбирающие губкой слово государя, возле роддомовски-растроганные лица окружения — замироточили одною на всех — любовно воздающей должное улыбкой, выставлением высшего балла остроте: «Ну, дал!», капитулирующе, сломленно и узнающе соглашаясь с великой простотой «самого»: ну кто еще так может «разрядить»? сразу стать таким близким и понятным народу? только наш, только этот, пусть еще на пять лет остается шутить ради дела стабильности и процветания единой России!.. передавая по рядам и проводя до самых дальних: слыхали все, слыхали, как сказал?! на ходу и в контексте, не в бровь, КВН отдыхает!.. опуская в копилку президентского юмора, сберегая сокровище, зарабатывая новые лицевые морщины дарованным смехом и тотчас же вытягиваясь, супясь, наливаясь тревожным вниманием: посмеялись и хватит, мы тут делаем дело, эффективность и модернизация — это прежде всего!