Особенно удачно дополняли такой сбалансированный верх джинсы не обычные, из денима, а вельветовые, завоевавшие к этому времени горячие номенклатурные сердца. С одной стороны – джинсы, с другой – не совсем… Нет, понимаешь ли, в них этой богемной потертости, потертости этой не нашей… И, опять же, галстук повязать можно.
Парадокс заключался в том, что действительно ответственным товарищам все это носить не рекомендовалось. Югославские дубленки, бельгийского шитья американские джинсы, кожаные пиджаки родом с пылающего южноамериканского континента висели в распределителях (в Москве – в так называемой 200-й секции ГУМа, у входа со стороны Красной площади, там топтались двое) без всякого спроса. Разве что зятю, в очередной раз взявшемуся за ум, сделает подарок какой-нибудь щедрый товарищ… Самим же из позднесоветской роскоши полагались только вышеописанные шапки. Завотделом – соболь, завсектором – норка, инструктор – ондатра…
А пользовались джинсово-кожаными возможностями для личного употребления только профессиональные комсомольцы – им разрешалось. Буйный, гормонально избыточный, энергичный и сообразительный резерв партии (а также КГБ, дипломатии, творческих союзов) понемногу привыкал к владению страной. Они ею немного позже и овладели, как овладевали хорошенькими инструкторшами после баньки, на конференции актива…
Пока же – кожаный пиджак, вельветовые джинсы, дубленка, чемоданчик-дипломат, о котором чуть не забыл… Высший класс – штаны с декадентским клешем поверх туфель на платформе – подошве толщиной от пяти сантиметров и больше. Комиссары в запылившихся шлемах, беспокойные сердца, строители узкоколейки, олигархи, далее – везде.
Партия сказала «надо!», комсомол ответил «нам!».
И – вперед.
Конец истории, как и было сказано
А потом все растворилось в сгустившемся воздухе вожделенной свободы. Отпущенные на волю цены. Старые учительницы, торгующие кефиром на улице всё еще Горького. Сваленные с постаментов истуканы. И пейджеры с девичьими голосами, и зажигалки, брякающие неподражаемым «д-зип-по!», и перстни, как-то незаметно ставшие фамильными…
Облик перестройки был под стать сути.
Американец японского происхождения Ф. слова нашел правильные, но смысл его пророчества был сомнителен.
Он-то имел в виду их историю – мол, выше и дальше некуда, идеал достигнут.
А кончилась-то наша.
Весь мир влетел с разбегу в мобильную телефонию и Интернет, а мы – еще и в перестройку. Ускорение куда-то делось по ходу событий – ускорять оказалось нечего. А гласность стала свободой и покончила со всем остальным.
Вместе с новой жизнью приходили новые вещи.
Собственно, они и были существенной частью новой жизни.
Они влетали в наше существование, меняли его и исчезали, уступая место следующим.
Это и была перестройка.
Пейджер на поясе приковывал меня к новостям, как цепь – каторжника к галере.
Вы вспомнили его, этот пейджер? Я – с трудом.
«Для номера такого-то, – говорил я пейджерной девушке. – Буду в “Москве” в четыре».
Каждое слово нуждается в объяснении-напоминании.
Начать с самого этого гибрида портативной рации конца двадцатого века с телефонной барышней конца девятнадцатого столетия… Если бы пейджерная связь сохранилась, что делала бы теперь прослушка?
В «Москве» – это речь шла о еще не снесенной и не поставленной заново гостинице «Москва», которая была на этикетке «Столичной» водки. Но дело в том, что как раз водки-то нигде и не было, а был сухой закон, талоны и драки у амбразур винных отделов, предусмотрительно забранных решетками.
Сухой закон добил существовавший и без того в полусгнившем состоянии строй. Гостиницу снесли и снова построили. Все летело, улетало и исчезало, история кончалась – и кончилась.
«Не так ли и ты, Русь… И постораниваются иные народы и государства…»
Ну что, Николай Васильевич? Посторонишься, когда эдакое на тебя несется. И сами посторонились бы, да некуда – это мы и несемся.
А в гостинице у нас с товарищем было как раз дело, связанное с этим проклятым сухим законом.
В «Москве», давно приспособленной для временно-постоянного квартирования звезд советской культуры, вызванных с периферии для участия в кремлевском концерте, или провинциальных начальников, затребованных на отчет к начальству столичному, – в этой самой «Москве» в начале девяностых жили депутаты того самого, антисоветского, то есть истинно советского Совета. Как всегда было и есть в нашей стране, борцов с привилегиями немедленно сплотили привилегиями. В разгар сухого закона в депутатском буфете свободно продавали scotch, по 25 рублей бутылка.
Teacher’s – виски, названное нами «Учительская горькая».
Нами – журналистами, самыми отчаянными солдатами перестройки, ландскнехтами свободы. В гостиницу, где от демоса охраняли демократов, организовав строгую пропускную систему, нас допускали по журналистским удостоверениям. И мы, зарабатывавшие тогда гласностью приличные даже по депутатским меркам деньги, раз в неделю брали на двоих с приятелем в депутатском буфете коробку виски – под завистливо неодобрительными взглядами народных избранников…
С тех перестроечных времен скотч и стал в нашей стране напитком политиков и общественных деятелей. Один выдающийся прораб перестройки, гениальный редактор и организатор советской антисоветской журналистики Я. даже прозвище получил Дед Вискарь. Ну, дорвались мы…
Вот через пейджер мы и сговаривались пойти за демократической выпивкой.
Сгинули пейджеры, как и не было их.
И электронные пишущие машинки, предшественницы ноутбуков, недолго радовали нас, пишущих исторические тексты сразу, без черновиков. Ведь текст можно было править немедленно, и опрометчиво вылетевшие слова исчезали бесследно – слово не воробей, его и ловить не надо, раз – и нету…
Предметы перестройки, приметы перестроечных лет.
Кооперативные рестораны на месте общественных уборных,
общественные уборные на месте забытых бомбоубежищ,
коммерческие магазины – помните коммерческие магазины? что это было, а? – на месте общественных уборных, не успевших превратиться в рестораны,
и платные (что возмущало честных посетителей больше, чем грязь недавних времен) общественные уборные с искусственными цветами в вестибюлях и ковровыми дорожками, ведущими в кабинки, – сам видел!
Вообще, создатели общественных сортиров перестроечного образца шли в первых рядах творцов великих перемен. Обгоняли их только продавцы
уже описанных пейджеров
и уже многократно упомянутой американской солдатской бензиновой зажигалки – о, с каким наслаждением извлекали из нее звенящее чирканье прогрессивные доктора экономики, партийные журналисты, лукавые советники ЦК!
И все курили. Как будто курение не убивает.
И все курили американские сигареты – да и сами американцы еще курили их…
Откуда взялись в бессчетном количестве фамильные мужские перстни на пальцах недавних партийных секретарей? Вряд ли перешли от загубленных лубянскими костоломами отцов, большевиков с подпольным стажем, суровых каторжан. Те и сами, когда требовала революционная целесообразность, могли палец вместе с перстнем выломать…
А чем же все-таки торговали в тех коммерческих магазинах? Сейчас вспомним.
Шелковыми рубашками, шелковыми куртками, шелковыми пиджаками – вот чем!
Общественные вкусы и интересы возникают – особенно в нашей удивительной стране – таким причудливым образом, что все попытки анализа оказываются безрезультатными.
Вот, вспомнил: спрашивается, чем можно объяснить безумный интерес значительной части советских людей к оружию, возникший в годы перестройки?
То есть объяснений вполне серьезных можно придумать десятки. Из них наиболее убедительным кажется доносившееся до центра, до самой столицы дыхание войн – Афган, Карабах, Сумгаит, Приднестровье и так далее… Да еще общее ослабление государственного контроля – водители фур, перевозившие челночный товар, ехали через уже вполне свободную и потому разбойную Польшу, через угрюмую Белоруссию и дальше уже через совершенно беспредельное Подмосковье с демонстративными «калашниковыми» на коленях. Многие из них прошли упомянутые «горячие точки» (выражение тогда и появилось) и к вороненой стали «стволов» (и это слово тогда же пришло в общегражданский язык из ментовского) давно привыкли. Китайского производства пистолет «ТТ», обнаружившийся за поясом бритоголового тяжеловеса, когда парень наклонился, уже не вызывал у окружающих ни удивления, ни страха. Ночью стреляли на улицах и в подъездах, между ржавыми гаражами на окраинах и в самых дорогих центровых ресторанах. Время от времени вступали тяжелые системы – на моей 2-й Брестской однажды ночью бахнуло так, что стекла еще с минуту звенели, а днем в стене дома, возле которого целыми днями роились бритоголовые, обнаружилась огромная обгорелая дыра. Знающие люди уверенно говорили, что стрелял гранатомет «Муха». Сквозь дыру была видна большая комната, ободранные канцелярские столы и несколько сейфов с распахнутыми дверцами…