– Прости, Гаврила, – это невозможно! Спасибо за все – до завтра в гольф-клубе! – И Васька потащил из распадающегося круга, как билет на экзаменах, первое, что подвернулось. И, едва ухватив, понял, что он счастливый. Именно такая мамзель мерещилась весь вечер!
У нее были глаза, нос, губы, грудь, попа, бедра и лодыжки. Словом, было все, включая легкое имя мамзели – Адель.
Об руку они вошли в тихий отель под вывеской «Гараж». Улыбнувшись привратнику, Адель повлекла Ваську по устланной ковром лестнице к маленькой двери, отворила своим ключом грациозно, как шкатулку с драгоценностями, и включила свет.
Взгляд со стороны
Никогда прежде Васька не получал такого светового удара. Ожидая полумрака, он внезапно очутился внутри тысячесвечной хрустальной люстры.
Потолок, стены, а кое-где и пол были зеркальными, что напоминало комнату смеха, с четырехспальной кроватью посередине.
Множество Васек и Аделей отображались в зеркалах, как воплощение ацтекской групповухи.
Публичность ошарашивала раскрепощенностью, которой Васька, при всех стараниях кролика Точтли, покуда не достиг.
– Асемос амор,[12] – сказала Адель, нежно улыбаясь. Помимо нее дюжина Аделей улыбалась со всех сторон на разные манеры.
В черных кожаных купальниках, похожие на опытных автомехаников, они окружили Ваську, будто побитый жизнью «запорожец» на техосмотре.
– Эрес тимидо?[13] – спросила Адель, проводя рукой по ширинке.
«Да-а! Впервые буду трахаться на иностранном языке», – думал, обмирая, Васька.
Обилие отражений сыграло странную штуку – он наблюдал происходящее немного со стороны, из зазеркальных прохладных глубин. Было забавно и добавляло остроты – чили, от которого все горело и набухало.
Как открывают задымивший капот автомобиля, еще не зная, в каком состоянии двигатель, так Адель мановением руки стащила с Васьки штаны. И театрально восхитилась:
– О! Муй бьен! Грандулон![14]
Так рыболов приветствует любую рыбку, будь она самых заурядных сикилявочных размеров.
Далее возникло любопытное несовпадение, какой-то распад, объяснимый разве что относительностью скорости света.
В одном зеркале Адель молитвенно опустилась на колени, широко раскрыв глаза и рот; в другом – повернулась аккуратной, розовой, как у Гаврилы Второго, попой, приняв позу спринтера на старте; в третьем – обхватила руками Васькины плечи, а ногами бедра, замерев, будто монтажница на столбе высокого напряжения; в четвертом – оседлала стул, удерживая под животом взъерошенную, как ананас, Васькину голову. В потолочном зеркале Адель вскинула ноги, как бы ожидая, – вылетит птичка или влетит. В напольном – простите, дыхание рвется, рука дрожит и слов уж нету…
– Пенетраме,[15] – пролепетала множественная Адель.
Но в лепете был приказ, который Васька по наитию исполнил – во всех смысловых оттенках.
И проникал, и насыщал, и влезал, и постигал! Правда, не осознавая. Сознание меркло и не отражалось в зеркалах.
По комнате струилась и перетекала из угла в угол чистая энергия, искажая пространство, отворяя какие-то доселе прикрытые дверки, из которых доносились вздохи, шепот, стоны и глубокий призывный вой. Адель даже затянула красивую песню: «Но паре, сиге, сиге!»[16]
И был припев – «Дуро! Мас дуро! Дуро! Мас дуро!»
Васька и не подозревал, что можно исторгнуть такое из нежной мексиканской Адели – половецкие пляски вкупе с полетом Валькирии и Сольвейг, приходящей на лыжах.
Зеркала резонировали, в них дробились Васьки с Аделями, принимая чудовищно-акробатические позы, разрешить которые было возможно только перейдя в невыразимо более сложную.
Казалось, вечность проникла в комнату – тысячелетия расползались по стенам. Так было всегда, так будет до скончания времен. И зеркала сохранят, как фрески Помпеи и Геркуланума, русско-мексиканское постельное слияние.
Кролик Точтли, в виде пухлого, развратного, солнечного зайца, восторженно скакал по зеркалам, высвечивая и разогревая Васькины с Аделью эрогенные зоны.
И в этот затянувшийся момент материальной активности, откуда ни возьмись, объявился дух Илий. От него веяло заоблачной свежестью, цветущими лугами, вообще невинной природой.
Он безмолвно завис над кроватью. Да и что, право, скажешь? «Перестань, Васька, как тебе не стыдно?» А чего стыдиться? Дело житейское… Дух Илий, как скромный ночной мотылек, трепетал в нерешительности, опасаясь распаленной плоти.
Хорошо зная Ваську, он все же не ожидал такого и беспомощно озирался духовными очами.
– Ну, дает! – оскорбился Васька. – Влетел без стука! Не стыдно ли виснуть над ложем любви? Иди-ка, ты к флоре и фауне…
Как порывом бурного ветра смело дух Илий. Лишь некоторое время слышался запах ежевики и лесного клопа, но потерялся. Вскоре разом распалось, потерялось все – слияние и ритм, и звуки. И поперли в комнату волосатые чубаски, препушистые крепускулы и лысоватые маюскулы.
Зеркала потускнели и дали пару долгих извилистых трещин. Углы подернулись паутиной. А на Аделиной попе вскочили два прыща – маленький и большой.
В довершение зазвенел будильник. Адель проворно, чуть прихрамывая на левую, чуть укороченную ножку, соскочила на пол.
– Се термино,[17] мани плиз!
Стоя косовато, набекрень, она протягивала лапку, покрытую довольно пышной, хотя, конечно, не такой, как у Пако, растительностью.
Остатки энергии улетучились – Васька лежал среди влажных взбуробленных простыней, как мятый плавленый сырок.
Он протянул руку с браслетом, навстречу Аделиной и подмигнул, будто ушлый восточный торговец:
– Бразалета! О’ кей?
– Но! – удивилась Адель. – Но бразалета! Мани!
– Бразалета гуд! – убеждал Васька, приветливо улыбаясь. – Бразалета – дринк! Бразалета – герл! Вери гуд! Мани – но! – закруглился он в обличительно-призывном ключе, как бы провозгласив: «Янки, убирайтесь!»
Адель нахмурилась и быстро достала из-под кровати топорик, типа томагавка. На нем виднелась запекшаяся кровь.
– Бразалета – мьерда![18] – воскликнула она. – Мани – гуд!
Васька понял, что браслет не создан для любви, достал остатки «мани» и под топором без лишних слов вручил Адели.
Так, верно, древний бургомистр передавал захватчикам ключи от павшего города. С гордостью, но оскорбленно.
Конечно, топор вслед за постелью оскорбителен, хотя так часто бывает – где амор, там топор! Какие механизмы действуют, понять трудно.
Вздыхая, прихрамывая из солидарности и стараясь не смотреть на голую Адель с прыщами и топором, Васька поспешно одевался.
Все было подизгажено. Томные взоры, позы в зеркалах, входы и выходы, шепоты и вопли – все насмарку. Мечтая о любви, Васька отгреб акробатику, топор, да денежные претензии. Он чувствовал себя виноватым и обманутым. Душа рвалась к Шурочке, к любви на русском языке.
«Зачем мне эта физкультура? – думал он. – Не юноша, а чего вытворял! Битую ночь вертелся на брусьях, пролезал в кольцо, увивался по канату, прыгал через козла. Не говоря об отжиманиях, сальто-мортале и балетных позициях. Как глупо!»
Адель припрятала денежки и сосредоточенно заводила будильник, удерживая топор между ног. Кажется, это доставляло ей удовольствие. Заслышав постанывание, Васька вышел не прощаясь.
Последствия
Он шел по утреннему бульвару, угнетаясь.
– Мудак я, мудак, – приговаривал в такт шагам. – Своего духа, мудак, обидел! Ни за что, ни про что!
Утренние прохожие и бегуны, видно, понимали, чем Васька занимался ночью – духа обижал и прочее… От него несло развратом. Казалось, тычут пальцами, как в Данте – он побывал в аду!
– Мудак ты, мудак, – все более убеждался он. – Ад не ад, но присподня. Колени саднят, ноет поясница. Нет, мудак, чтоб с Шурочкой при луне стихи! Дорвался, скотина, до платного секса! Хорошо, если без последствий…
И тут ощутились последствия – нельзя сказать «на лицо», – но… Чесалось, зудело, горело, сдавливало, свербило, потягивало. И страшно хотелось, как говорят мексиканцы, пипи. Такого наката Васька не ожидал. Последствия имели скоростной космический характер и в земные параметры не укладывались.