Чтобы помешать объявлению войны гитлеровской Германии, были приняты все меры. Договорились до того, что, пока не будет показано, что потопление судна было совершено именно немецкой лодкой, никакие претензии рейху предъявлены не будут.
Бог мой, но почему моя жизнь зависела от прихотей этой сумасшедшей рулетки? Почему моя судьба, как и многих других, зависела от карты, выдернутой каким-то ничтожеством?
— Непостижимо! — говорил я Ольге. — Естественно, я первый заинтересован, чтобы против немецких эмигрантов-антифашистов не было принято никаких мер. Но как же можно с таким пренебрежением относиться к очевидной истине?
Все было напрасно. Политическая ловкость прожженных демагогов позволила вывернуть наизнанку суть события. Ложь была одним из маневров, принятых правилами этой редкостной игры. В игре разрешалось нарушать законы морали, дружбы, рыцарства, чести, не опасаясь при этом каких-либо последствий.
Очередной оратор с пафосом подхватывал:
— Кто может гарантировать, что наше судно было торпедировано не американцами, которые всячески стремятся втянуть нас в войну? Может быть, американцы просто-напросто выдали себя за немцев?!
Тут его кто-то прерывал:
— Но ведь сами немцы признали, что это была их подводная лодка!
— Передачу могли фальсифицировать, настроившись на берлинскую волну, — парировал оратор. — Почему не подождать ответа на ноту? Как можно объявлять войну, если еще неизвестно — вдруг немцы предложат компенсацию за наше судно!
После двух дней, проведенных у радиоприемника, я понял, что объявление войны менее всего зависит от случившегося с местным судном и вообще от национальных интересов страны. Как в любой теологической дискуссии, где принимают участие люди разных верований, дебаты ушли в песок. Более того, через несколько дней объединились члены правительственной оппозиции и противники объявления войны. Это произошло после того, как главное место в дискуссии, как всегда, заняли проблемы внутреннего характера. Движимые собственными соображениями, противники правительства опровергали все, что предлагало последнее, даже если было очевидно, что это в интересах страны. В свою очередь все, против чего выступала оппозиция, немедленно поднималось на щит единоверцами правительства.
Следуя примеру своего лидера, правые силы выступили против каких бы то ни было мер, направленных против третьего рейха, упирая на то, что необходимо дождаться ответа на направленную ноту. Пылкие лидеры этой тенденции пошли еще дальше оратора, о котором я упоминал.
Некий сенатор — судя по усталому голосу и монотонности он, похоже, был очень стар — вновь стал играть на антиамериканских чувствах граждан: лишь бы помешать объявлению войны нацистской Германии. Он выступал на трех заседаниях подряд, повторяя одно и то же:
— Американский народ должен понять, что требовать от нас вступления в войну в момент, когда враг стучится в его собственную дверь, означает требовать самопожертвования выше нашего декорума. Этот путь заведет в тупик… Мы принадлежим республике, которая в силу священных мандатов истории не может предложить Северной Америке ничего, кроме строжайшего нейтралитета…
— Как красиво он говорит! — замечала Ольга. — Я ненавижу «гринго»! И ты должен ненавидеть их за то, что тебя занесли в «черные списки»!
Но я не мог ненавидеть американцев. Правда, опять в голову пришли мысли о Мьюире и Ольге: может быть, то, что он однажды рассказывал о ней, правда? Может быть, она была его любовницей и ее ненависть к американцам — следствие обиды на отказ Мьюира встречаться с ней?
Лишь один-единственный оратор упорно вел свою линию. Это был Вильясеньор. Он вновь представил свой законопроект, который несколько недель назад не получил поддержки. С настойчивостью муравья Вильясеньор выискивал малейшую возможность направить дискуссию в нужное ему русло. После полуночи сенат напоминал сумасшедший дом, а Вильясеньор был неумолим: вновь и вновь он возвращался к необходимости ограничения свободы действий иностранцев, как бы ни сложились дипломатические отношения между страной и Германией.
Вильясеньор то и дело упоминал о своей семье, о своем бескорыстии и патриотизме, о последовательности своих убеждений. Все это сопровождалось такими деталями из его биографии и излагалось с таким пафосом, будто жизненный путь Вильясеньора был решающим фактором в решении вопроса.
По мере того как развертывалась дискуссия, мною овладевали сомнения: оппозиция, которая составляла меньшинство, не сможет предотвратить объявления войны. Таким образом, проект Вильясеньора имеет все шансы получить необходимое число голосов и стать законом. Мой пессимизм находил объяснения любому событию на международной арене. Что может задержать принятие закона?
Я попытался переговорить по телефону с Пересом. Он подтвердил мои опасения, вызвав меня телеграммой. Я должен был немедленно возвращаться в столицу.
Без особого огорчения я сообщил Ольге новость, положившую конец нашему медовому месяцу. Простые люди, сделавшие наше пребывание у моря столь приятным, узнав о потоплении судна, первое время продолжали относиться ко мне любезно, полагая, что между мною и рейхом нет ничего общего, как это и было на самом деле. Однако в разговорах все чаще стали проскальзывать мнения, схожие с теми, которые высказывались в сенате. Вопрос о том, оставаться ли нашими друзьями или стать врагами, превратился в проблему политических убеждений: раз проект о мерах по отношению к немцам был поставлен в сенате, а затем превратился в часть правительственной политики, то противостоять ему значило записаться в ряды оппозиции. И снова я без всякой вины с моей стороны превратился в игрушку в руках судьбы: многие из тех, с кем мы познакомились в этом милом городке, демонстрировали мне свою неприязнь. Сеньор К. перестал быть просто туристом, которого не касались ни любовь, ни ненависть крестьян и рыбаков. Сеньор К. превратился в пособника богачей и церковников, выступавших против войны с фашизмом.
По настоянию Переса я отправился в обратный путь. К этому моменту я уже превратился в сломанного жизнью старика.
…Жизнь мою окутали сумерки. Я брел, как слепой, не надеясь более увидеть свет. Я старался только избежать неожиданных ударов, уберечься от ран в моем бесконечном шествии в ночи…
По возвращении в столицу я решил просить Лаинеса, чтобы он продал некоторое количество из моих сохранившихся в его банке акций. Таким образом, я мог бы располагать каким-то количеством наличных денег. То была моя последняя надежда: распорядиться акциями до того, как законопроект вступит в силу, и передать деньги доверенному лицу, не вызывающему подозрений. Таким человеком была Ольга.
— Невозможно ничего сделать для вас, — ответил Лаинес в ответ на мою просьбу. — Вопрос о законопроекте зашел слишком далеко. Мой банк не может рисковать, распоряжаясь состоянием германского гражданина за несколько дней до принятия закона. Это налагает на меня колоссальную ответственность и может вызвать нарекания правительства.
— Значит, вы не в силах передать мне в руки мои собственные акции?
— И этого не могу сделать. После того как проект был представлен на вторичное обсуждение, ваши акции попали под официальный контроль.
— Похоже, что я разорен вторично… Первый раз я пострадал в гитлеровской Германии… — ответил я, потрясенный.
Из кабинета Лаинеса я вышел с таким ощущением, будто меня раздели догола и мне уже не найти лоскута, чтобы прикрыть наготу. Вновь я попытался получить у Мьюира ответ на свою просьбу. Эту обязанность добровольно согласился взять на себя Перес.
— Сеньор К. не единственный, кто находится в таком положении. В аналогичное положение попали люди не только здесь, но и на всем континенте. Ему придется подождать. Вопрос может решиться не ранее чем через несколько недель, а может быть, и месяцев, — таков был ответ американца.
Утешением в последние дни моей свободы по-прежнему была Ольга. Я мог заниматься чем бы то ни было не более нескольких минут. Тревога заставляла меня метаться туда-сюда, и я находил покой и забвение только в объятиях Ольги. Дни текли в ожидании какой-то неожиданности, способной изменить неумолимый ход событий.
С безмерной теплотой Ольга стремилась удовлетворить все мои желания и капризы. А мною овладело состояние полубезумия.
— Хоть бы ты остался одиноким, бедным и больным. Тогда ты сможешь понять, как я люблю тебя, — говорила она в порыве искреннего самопожертвования.
— Значит, ты меня не оставишь, что бы ни произошло?
— Конечно!
— Даже если у нас будут только те деньги, которые ты сама зарабатываешь?
— Кто тебе сказал, что я пришла к тебе из-за твоих денег?