Я видел эту книгу и в Трибсветтере, среди тех, что стояли в румынской половине класса, но никто из нас никогда к ним не прикасался. Ведь мы не могли их прочитать, наша Румыния всегда была немецкой. Наш язык, наши газеты, наши книги. Заметив, что я и в этот раз не читаю, батюшка спросил:
— Ты не умеешь или не хочешь?
— Не умею.
Он сел рядом, раскрыл книгу так, чтобы было видно нам обоим, и начал читать вслух, громко и медленно. Если мне было что-то непонятно, он объяснял. Когда сгустились сумерки, он принес стул и поставил на него керосиновую лампу. Так продолжалось и в марте, когда он стал по утрам уходить из дома с пустым мешком под мышкой и возвращался после обеда, неся полный мешок на плече. С мешком он спускался в подвал и пропадал там по нескольку часов. Но он не пропускал ни одного вечера, чтобы почитать мне.
Правда, постепенно батюшка стал читать все больше не для меня, а для себя. Это доставляло ему удовольствие, он хихикал и даже смеялся, потом опять становился серьезным и задумчивым. Так, пока я выздоравливал, мы стерли пыль с нескольких его книг. Уходя спать, он разрешал мне читать дальше, что получалось у меня все лучше. Когда в лампе заканчивался керосин, на следующий день он заправлял ее.
В марте я пошел на поправку. Наконец-то я начал есть твердую пищу и, как следует укутавшись, выходил во двор. Батюшка поддерживал меня под руку и усаживал на скамейку. Оттуда мне было хорошо видно дорогу, что вела к деревне. Деревня была разделена речкой, через которую я перебрался, рассказал мне священник, отец Памфилий. Если бы я тогда пошел вниз по течению реки, то обогнул бы гору — они называли этот холм горой, поскольку это была самая большая возвышенность на всю округу, — и скоро дошел бы до деревни. Оказалось, что от этой деревни не больше восьмидесяти километров до Темешвара. Это потрясло меня больше всего, ведь это означало, что за четыре дня пути поезд даже не выехал из Баната.
Началось половодье, и разбухшая река разделила деревню на две почти равные части. При низкой воде или летом, когда река едва не пересыхала, на другую сторону можно было перейти вброд, но сейчас берега соединял только узкий мостик из ствола дерева, который могло в любую секунду унести течением. Поэтому крестьяне предпочитали подождать, пока река утихомирится. Когда надо было пообщаться с кем-то на том берегу, они просто перекрикивались. Из-за сильного течения плавать на лодке тоже никто не рисковал.
Так что большую часть времени я занимался тем, что глядел на воду и слушал людей, переговаривающихся через реку, ветер доносил их голоса до меня. Проглатывал ли поток, искрящийся в мягком молочном свете, их слова на пути к другому берегу, так же, как некогда Дунай глотал молитвы товарищей Фредерика, я не знаю.
Каждый день отец Памфилий поднимался по едва заметной тропинке, начинавшейся прямо за домом, и исчезал в зарослях. Обычно я засыпал, сидя на скамейке, предавался сну, будто в нем было мое спасение. После обеда батюшка возвращался, он просто выныривал из-за деревьев и шагал с тяжелым грузом мимо моего наблюдательного пункта. Клал мешок на землю, здоровался, вытирал пот со лба и приносил из дома бутылку цуйки с двумя стаканами. «Это цуйка из сливы, выросшей на этом холме. На особой земле, так сказать. Выпей, и оживешь как следует».
Потом он плевал на ладони, взваливал мешок на плечо и нес его в подвал. Каждый день туда попадал очередной мешок. Поскольку он никогда не выносил мешки обратно, там их должно было набраться уже полным-полно. Их загадочное содержимое все больше распаляло мое любопытство. В них была точно не картошка, потому что однажды, когда мы столкнулись, я увидел, что из мешка торчит что-то грязно-белое. Заметив мой взгляд, батюшка поправил мешок и завязал его покрепче.
До вечера он оставался в подвале и выходил только пару раз за свежей водой из колодца. При этом на меня не обращал внимания. Догадаться, что внизу он занимается какой-то кропотливой работой, можно было только по негромкому металлическому дребезгу — будто он бросал в ведро что-то твердое.
На закате он выходил из подвала, чистил одежду от пыли и грязи и шел к реке. На другом берегу его обычно ждал Гиги. Они напоминали хорошо сыгранную команду или, скорее, даже заговорщиков. Я понимал не все, что батюшка кричал Гиги, но когда понимал, то это были числа: ноль, один, два, редко три. Этот ритуал занимал всего несколько секунд, Гиги кивал, и священник, явно довольный, возвращался домой.
Как-то в середине апреля отец Памфилий подсел ко мне и поставил между нами бутылку цуйки. От него резко пахло, потому что он куда охотнее и усерднее намывал свои тайные сокровища, чем мылся сам. Но я уже привык к этому запаху — так пахла одежда, что он одолжил мне, — и к его храпу, который оглашал дом по ночам и успокаивал меня, так же, как тиканье настенных часов или шум реки.
Он откашлялся и долго собирался что-то сказать.
— Якоб, не надо ли сообщить кому-нибудь о тебе? Может быть, тебя кто-нибудь ждет?
— Меня никто не ждет.
— Не хочешь немного рассказать о себе, откуда ты?
— Поверьте, отец Памфилий, вы не захотите этого знать.
— Я уже знаю, что ты шваб и что зимой здесь проезжали поезда в Россию. Это имеет к тебе какое-то отношение?
— Мое имя Якоб, пишется через «с». Я не шваб и никогда им не был. Я просто жил среди них.
— Про тебя спрашивал наш жандарм. Времена изменились, скоро здесь будут заправлять коммунисты. Он это знает и перейдет на их сторону. Теперь он разнюхивает тут, чтобы угодить красным.
Представив, что снова окажусь в вагоне для скота, я вскочил, пошел в дом и стал лихорадочно собирать свои немногие пожитки. Не слушая доводы священника, пытавшегося меня успокоить, я протиснулся мимо него, натянул свитер и направился к реке. Я побежал к ней, словно был единственным, кому под силу ее укротить. Зимой я уже бросал ей вызов и смог выцарапать свою жизнь. Но теперь река стала сильнее.
Вода поднялась до самой высокой точки, и ее шум разносился по всей деревне. Ствол дерева, служивший мостом, захлестывали волны. Несмотря на это, я сделал по нему несколько шагов, все время поскальзываясь, так что чуть не свалился в воду. Батюшка, прибежавший следом, умолял меня одуматься и не рисковать недавно спасенной жизнью. А на другом берегу уже собралась кучка людей, с интересом наблюдавших за мной.
Похоже, к тому времени я уже осознал некоторую ценность жизни и, увидев, что мостик совсем ненадежный, вернулся на берег. Отец Памфилий был в ярости и встретил меня с кулаками. Он схватил меня за рукав и сильно встряхнул.
— Я не для того тебя спасал, чтобы ты теперь убился! — крикнул он. — У меня на тебя еще кой-какие планы есть.
Поп повернулся к нашим зрителям, улыбнулся им и помахал рукой, потом добавил:
— Пойдем в дом, здесь на нас все смотрят. Есть одно предложение.
Батюшка накрыл стол для ужина, на плите закипал суп из ягненка, полученного в уплату за крещение ребенка. Он благословил пищу, налил нам по тарелке и сел. К шуму реки, сокрытой тьмой, прибавились звуки, издаваемые отцом Памфилием за столом, — он громко прихлебывал суп тонкими губами, едва заметными из-за усов и бороды.
То и дело он отщипывал немного хлеба от свежей краюхи, которую, как обычно, принесла к реке одна из самых набожных его прихожанок. Каждый день она укладывала хлеб вместе с остальными заказами батюшки на маленький плотик, и тянуть его через реку за веревку теперь было моей работой. «На моей должности не разбогатеешь, но сыт будешь всегда», — частенько говаривал батюшка. На столе между нами лежали чистые, тугие зубчики чеснока, которым пропахли мои пальцы и рот. Мы хрумкали чеснок, как другие щелкают семечки. Пощипывание на языке, которое проходило только к ночи, стало для меня неотъемлемым признаком той поры, как и много еще запахов и звуков.
Собрав остатки супа с тарелки последним кусочком хлеба, поковыряв в зубах длинным черным ногтем и проверив кончиком языка, что там ничего больше не застряло, он налил нам цуйки и заговорил:
— Я скажу жандарму, что ты мой племянник, что тебя отправили ко мне, ибо ты хочешь стать священником и нужно испытать твою веру. Скажу, что ты усердно учишься и стремишься пойти по моим стопам, но веру твою следует укрепить. Знаю, это лукавство, но с коммунистами лукавить можно. Господь простит меня.
Он встал, закурил сигарету и снял свою черную рясу. Потом сунул руку в карман штанов, достал какой-то ключ и положил его на стол.
— Ешь как следует. Скоро это может тебе пригодиться, — тихо сказал священник и осмотрел меня так, словно оценивал лошадь на рынке. Разве что зубы не попросил показать.
— Силушки в тебе вроде прибавилось, так ведь? — спросил он.
— Конечно, посильнее стал.
— Это потому, что тебя тут хорошо кормят. Но если сидеть на месте, только растолстеешь. Хочешь стать толстым и ленивым?