— Вы давно живете здесь, Алеша, — тихо поговорила она. — Мы привыкли, что в этом доме не трое, а четверо хозяев.
Это было уже слишком для Соколовского. Он попытался скрыть свое смущение за поддельным интересом к картинам, которые, в отличие от гравюр, изображали незнакомых ему людей, за легким и необременительным разговором ни о чем, но мозг его пилили две фразы, вспыхивающие в нем с попеременной, навязчивой частотой: «Надеюсь, ваши близкие здоровы?…» и «Вы давно живете здесь, Алеша»… Наконец, почувствовав, что обмен репликами приобретает все более принужденный характер и что с него хватит, он оставил попытки выглядеть светским собеседником и обратил к хозяйке прямой взор:
— Могу я все-таки увидеть Наталью Кирилловну?
И сам попытался смягчить неуместную грубость вопроса:
— Вы понимаете, я ведь приехал в Париж только для этого…
Она улыбнулась:
— Я понимаю. Я ждала этого вопроса уже полчаса и удивлялась, почему вы были так терпеливы со мной.
Он машинально отметил про себя «иностранное» построение фразы — впрочем, ей не отказать было в некотором изяществе — и послушно направился вслед за Эстель. Часы его жизни тикали все быстрее, время свернулось в тугой упрямый комок, и он почти перестал понимать, где находится, когда перед ним распахнулась еще одна дверь и медленный голос, который когда-то он уже слышал во сне, сказал: «Войдите».
Руки были старыми — очень старыми, очень сухими, с нервно перебирающими пальцами. Эти руки лежали на коленях, покрытых теплым клетчатым пледом, и он уставился на них, не в силах отвести взгляд и поднять глаза на лицо, которое наверняка было таким же старым. Все трое молчали, потом за его спиной тихо прикрылась дверь, и он понял, что Эстель Лоран вышла, оставив его наедине с женщиной, встречи с которой он так ждал.
Что-то неумолимо и странно тянуло его вперед, что-то заставляло пошевелиться и очнуться, и он наконец понял, что это было: чужая воля, чужие ищущие глаза и рука… да, рука, чуть приподнявшаяся было с колен и тут же вновь бессильно упавшая на плед.
— Алеша, — услышал он слабый голос и поднял взгляд.
Старая женщина в кресле улыбалась ему всем своим существом. Сердце его сжалось и пропустило положенный удар, он не мог понять, что именно чувствует сейчас, да и должен ли он вообще что-нибудь чувствовать?… Может быть, все это было лишним, ненужным в его жизни, может, он выдумал эту женщину и эту поездку, лишь бы уцепиться за соломинку, которая на самом деле даже не способна выдержать его веса, не то что вытащить из трясины? Но бабушка смотрела на него, и Алексей не в силах был объяснить самому себе, почему это лицо показалось ему таким знакомым. Возможно, его он тоже видел в своих снах, — во всяком случае, и прищуренные глаза, и старческие, но все еще красиво изогнутые губы, и каждая морщинка на лбу выглядели так, точно он встретился со старой знакомой, с которой давно не виделся, но чьи портреты все еще украшают семейные альбомы. Он подошел к женщине и опустился на пол рядом с ней, взяв ее за руку; он не знал, что сказать, и стал даже тяготиться своей непредсказуемой сентиментальностью, как вдруг Наталья Кирилловна едва заметно пошевелила пальцами в его ладони и ворчливо произнесла:
— А у тебя холодные руки, дружок. Ты что, мыл их ледяной водой?
У Соколовского мгновенно стало легче на душе. Сообразив, что первая, самая тяжелая минута позади и что длинных излияний не будет, поняв, что ему больше не угрожают ни слезы, ни откровения, ни мокрые поцелуи, он вдруг почувствовал себя мальчишкой, которого ругает старая бабка, и смиренно произнес:
— Признаться, я их вовсе не мыл. Мне, знаете, как-то не предложили…
— Позор! — с деланным возмущением сказала старуха и уже громче произнесла: — Что, и чаю не предложили тоже?
Алексей уловил в ее голосе смеющиеся нотки, но, решив подыграть ей, сокрушенно развел руками.
— Эстель! — громко и властно воскликнула бабушка. — Почему моего внука не накормили в этом доме? Неужели за всем должна присматривать я сама?!
Дверь мгновенно распахнулась, и Соколовский успел заметить выражение настоящего испуга, мелькнувшее на лицах Эстель и Натали, которые, похоже, не дыша стояли за порогом комнаты все это время, держа наготове сердечные капли. Однако одного взгляда на грозно нахмуренные брови Натальи Кирилловны и на слегка злорадную ухмылку гостя им оказалось достаточно, чтобы с облегчением рассмеяться — сначала несмело, потом все громче и громче.
Алексей и сам бы не смог ответить, как получилось, что вскоре весело и обезоруживающе рассмеялись все четверо. Звонко хохотала, утирая выступившие слезы, его юная рыжеволосая сестричка — в самом деле, он только сейчас сообразил, что Натали ведь была ему двоюродной сестрой; доверчиво, хотя и несколько грустно, улыбалась ему Эстель Лоран (интересно, сколько же ей лет, впервые задумался Соколовский); с безмятежной и мудрой усмешкой наблюдала за ними бабушка… На какой-то неправдоподобно-короткий, безумный миг ему вдруг захотелось, чтобы это и была его семья — старая женщина, прикованная к креслу, красавица средних лет с зеленоватыми глазами и веселый рыжий бесенок, носящий имя его умершей дочери. И, мысленно тайно погрустив над этой нелепой, несбыточной идеей, Алексей вдруг ощутил, как уходит, растворяется боль, с которой он уже сжился за последние месяцы, и как приходит на смену ей то, с чем жить неизмеримо легче — сожаление о прошлом, светлая грусть о потере, вечная любовь к тем, кого мы потеряли, и вечная память о них…
А потом потянулся самый длинный и странный день в его жизни, наполненный моментами узнавания, острыми прикосновениями к прошлому, сожалениями о несбыточном будущем и проблесками невнятного, непонятного ощущения счастья в настоящем. Они обедали в огромной светлой столовой, и Наталья Кирилловна, наблюдая, как разливает Алексей по бокалам золотистое шабли, вдруг заметила, будто само собой разумеющееся:
— Твой прадед очень ценил этот сорт. Жаль, что он уже не успел попробовать вино этого урожая, ему бы понравилось.
И человек, которого он никогда не видел, но которого помнил по захлебывающимся, острым строчкам бабушкиного дневника, вдруг встал перед ним во весь рост и наполнился живой плотью: ведь если ты знаешь, какое вино ценил твой прадед, ты уже немало можешь рассказать о нем!..
Потом он вывез кресло с бабушкой на недолгую прогулку в сад, мокрый от недавно закончившегося дождя, и она, ведя разговор ни о чем неожиданно, заметила: «Посмотри, какой необычный стальной цвет у сегодняшнего неба. Точно такие глаза в детстве были у Аси. Скажи, а у твоей матери сохранился этот оттенок?» И он, совершенно запутавшись в прошлом, настоящем и будущем, едва сообразив, что его мать и есть Ася, растерянно отвечал, изумляясь точности ее любящей памяти: «Вы правы, у мамы действительно были жемчужно-серые, редкого, странного оттенка глаза… Они очень нравились моему отцу. И моему деду тоже».
Легкая усмешка тронула губы бабушки, и она заметила с интонацией неуловимого женского превосходства:
— Да, у Николая Родионова всегда был хороший вкус.
А Соколовский смотрел на нее и понимал, что, наверное, в этот миг женщина, пережившая двух мужей и двух своих детей, видит внутренним взором то, о чем даже не догадывается ее внук, и за ее словами могут скрываться бездны, недоступные для другой человеческой личности и составляющие тот микрокосм, который и зовется чужой судьбой.
Все чудо было в том, что мало-помалу эта судьба вовсе перестала казаться ему чужой; за один лишь день, не проявляя никакой видимой заботы об этом, Наталья Соколовская добилась того, что ее внук ощутил не только близость к ней и дому, в котором она жила, но и странное чувство родства со всеми обитателями этого дома. Черный кот Маркиз, весь вечер пролежавший в гостиной рядом с камином, показался ему знакомым с детства; разговоры Эстель с дочерью о поклонниках Натали зримо напомнили ему такие же смешливые разговоры, которые совсем недавно еще вели Ксюша с Таткой; строгие гравюры на стенах оказались для него роднее тех самых знакомых афиш, с которых были скопированы; а бабушкины замечания о том или ином событии в ее жизни — о чем он знал из дневника либо догадывался или вовсе не подозревал, — так вот, эти замечания представлялись ему не предназначенными нарочно для развлечения заезжего гостя, а глубоко запрятанными сокровищами, ждавшими только его и представлявшими смысл лишь для него, Алексея Соколовского.
Он и сам не мог бы объяснить, отчего отверг приглашение остаться здесь на ночь, отчего вдруг заторопился к независимости и одиночеству, может быть, даже и ненужным ему, — но, во всяком случае, вечером он уходил из этого дома спокойным и прирученным, точно пес, только и ждущий, кто бы согласился его приручить. Дождь снова укрыл Париж прозрачной мерцающей пеленой, и в ней затерялись, растаяли последние слова провожавшей его в своем неизменном кресле Натальи Кирилловны: «Мы завтракаем в десять, дорогой мой. Но уже в восемь тебя будут ждать кофе и свежие булочки. Я ведь еще не знаю — вдруг ты у нас ранняя птичка?…»