— Да и она не любит.
— А ты спрашивал?
— Разве это надо спрашивать?
— А ты думал, она сама тебе на шею кинется? С ее-то характером!
Да, он как раз так и думал, не имея, конечно, в виду свою шею. Он думал, что именно с ее характером девушки не ждут, когда их выберут. Они выбирают сами. Вот она и выбрала.
Когда Валерий Ионыч говорил матери, что Валя его не любит — это было правда. Но он лгал, заявляя, будто она нисколько ему не нравится и он даже не помышляет о том, чтобы на ней жениться.
Еще как нравилась-то! Но его любовь была так тонка и почтительна, что могла вызвать разве только сочувствие, но уж никак не ответную любовь. Он поглядывал на нее своими глубокими черными глазами, стараясь это делать так, чтобы она не заметила и не обиделась или не рассердилась бы. Она и на смех поднять может. И так может взглянуть, что сразу сделается не по себе. Никогда не угадаешь, что она сейчас сделает или скажет.
Он сравнивал себя с лохматым псом, тоскливо поглядывающим, как под самым его носом прыгает воробей; зная, что воробья ему не поймать, пес все равно поглядывает. Сравнение, конечно, не очень меткое и не самое лучшее. Он это понимал, но ничего другого в голову не приходило.
Во всяком случае, если она и воробей, то самый бойкий, самый бесстрашный и решительный. Кроме того, очень насмешливый. И очень привлекательный: вот в чем все дело.
Как художник, Валерий Ионыч не мог понять, чем она привлекает его. Красивой ее не назовешь: маленькая, смуглая, на мальчишку похожа. На избалованного, своевольного мальчишку. Откуда это в ней: жизнь не очень-то с ней цацкалась. Елена Карповна говорит:
— Она сама себя балует.
Может быть, так оно и есть: Валя всегда старается делать так, как ей хочется, а оттого, что она очень настойчива, в большинстве случаев это и удается.
Она редко смеется, еще реже хмурится, но почти всегда чуть-чуть улыбается; и как-то все улыбается в ней: и очень блестящие глаза, по цвету и по форме напоминающие кофейные зерна; и остренький подвижной подбородок; И очень яркие губы, овальные и чуть вытянутые вперед, с глубокими ямочками по углам. И вот тут-то и начинается то самое, неуловимое, что привлекает к себе сильнее, чем красота, и заставляет подчиняться всем ее желаниям. Валерий Ионыч знает, что это не только ему одному так кажется.
Он любил ее молча и старался не показать своих чувств, и это ему удавалось так, что даже мать ничего не замечала, занятая своими коллекциями. Она подчинила им всю свою жизнь и очень сокрушалась, если другие не соглашались с ней.
Ей очень хотелось, чтобы сын женился на Вале, и она прямо говорила ему об этом, а он, понимая в чем дело, посмеивался и советовал ей самой обольстить старого мастера, выйти за него замуж и на правах хозяйки прибрать к рукам и дом, и все его изделия.
Посмеивался, а сам с тоской думал, что если он начнет ухаживать за Валей, то все, и в первую очередь она сама, подумают, что он позарился на ее приданое. Он бы никогда так не подумал, если бы мать не связывала его любовь со своими расчетами, и чем больше она настаивала, тем безжалостнее он расправлялся со своим чувством.
Он старался меньше бывать дома, чтобы не встречаться с Валей, а мать думала, что он и в самом деле ее не хочет видеть. И вот однажды она сообщила:
— Ну, чадушко, добился ты своего: завелись у нашей Валечки ленты на стороне.
«Это ты добилась своего», — тоскливо подумал он, но ничего не ответил. Он взял творческую командировку и уехал в город металлургов. Там делал этюды: ночное небо и багровые вспышки над мартеном; в цехе, озаренный гудящим пламенем, писал портреты сталеваров. Бригадир Мадонов позвал его к себе в гости. Он пошел на именины, которые отмечала жена Мадонова. Валерий Ионыч написал ее портрет: маленькая круглолицая женщина стоит у окна и, отодвинув тюлевую занавеску, смотрит на небо, розовеющее от пламени. Он решил написать картину: «Жена сталевара». Окно, ночь, ока стоит и ждет мужа.
Сделал этюд. Вернувшись домой, показал его матери. Она сказала тягучим низким голосом:
— На Валентину похожа.
И осуждающе добавила:
— В родильный дом вчера ушла. Вот как у нас! Кто отец — неизвестно. Говорит: «Я его знать не хочу, а вам и подавно знать не надо». Только от нее и добилась.
Высказавшись, мать пошла было к двери, но задержалась и еще добавила:
— Отец, как узнал, так с той поры и замолчал. Из своей комнаты ушел, на вершицу перебрался. Слышишь, ходит…
В родильном отделении больницы она не была одна такая… Трудно привыкать к названию, от которого веет казенщиной и пошлостью… Мать-одиночка. Никто им не передавал бутылок с молоком и закутанных в полотенце и газеты — чтобы не остыли — котлет. С их тумбочек не сыпались цветочные лепестки из увядших букетов.
К ним, если и приходили, то большей частью подруги, или, что было значительно реже, «от имени завкома». К Вале приходили и те и другие. Ее любили в типографии, уважали за ее прямоту и настойчивость. Она была членом заводского комитета, и ей часто приходилось самой навещать больных, мирить здоровых, поздравлять молодых — «от имени завкома».
Она лежала, окаменев, под серым больничным одеялом и ждала рассвета, когда можно будет уйти домой и начать совсем новую жизнь.
Новая жизнь — это ребенок. Валя еще очень плохо разбиралась в этой новой жизни. Пока она мало беспокоила, мало требовала.
У этой новой жизни было совершенно неопределенное лицо, маленькое, сморщенное, с нежным и жадным ртом, с вытянутыми, похожими на мягкий клювик губами. Эту новую жизнь она сама родила и сама питала.
Она с нетерпением ждала, когда наступит шесть часов — время первого кормления, потому что, как только она брала в руки ребенка, сразу пропадало гнетущее чувство виноватости.
Не понимая, в чем тут дело, она все пыталась осторожно раздвинуть белые пеленки, чтобы увидеть свое будущее во всей его красе.
И наконец настал день, когда она получила его в свое полное и безраздельное владение. Пожилая нянька, вся какая-то белая и мягкая, развернула ребенка, и он сейчас же заворочался среди пеленок — маленький, темный и какой-то уж очень упругий.
Валя с удивлением и страхом смотрела на него, а нянька смело хватала его, перевертывала и требовательным голосом говорила:
— Вот вам, мамаша, ручки. Вот вам, мамаша, ножки. Все чисто, все в полном порядке…
Потом она ловко запеленала его, завернула в новое одеяльце, которое принесли «от имени завкома». Передавая ребенка Вале, она спросила уже обыкновенным своим мягким голосом:
— Ну, что загрустила? Квартира-то есть? Родные есть?
Узнав, что у Вали все есть — и дом, и отец, и друзья, она заверила:
— Выпестуешь.
Так начался для нее этот первый день новой жизни.
В доме стояла тишина, и Валя на свободе могла поразмыслить о том, как жить дальше. Сын спал на ее девичьей кровати за ширмой. Она прошла по своим пустым комнатам, побывала наверху, в мастерской отца. Белый лебедь — последняя его скульптура — совсем уже законченный стоял на столе. На гордо выпяченной для полета груди птицы, казалось, трепетал еще не полностью утраченный младенческий пушок. Она погладила птицу и прошептала:
— Лебеденочек.
И тут же, вспомнив о своем сыне, поспешила к нему. Стремительно сбегая по лестнице, она увидела Валерия Ионыча. Он стоял на пороге своей комнаты в старой солдатской гимнастерке, которую надевал, когда работал.
— Здравствуйте, — сказал он дрогнувшим голосом.
Он был похож на мальчишку, которого застали врасплох, и он растерялся, не зная, что ему делать: удирать или безропотно принять взбучку. Он предпочел последнее и задал очень остроумный вопрос:
— Значит, вы приехали?
— Приехала. Сегодня.
— Ну, как?
— Сын! — воскликнула Валя так звонко и восторженно, что сразу стало ясно, как она намерена относиться ко всем окружающим ее людям и их переживаниям.
Валерий Ионыч это понял, и, наверное, к нему вернулось свойственное ему чувство юмора, потому что ничем иным он не смог бы объяснить свое следующее заявление:
— Валя, я вас люблю!..
Но и это ее не смутило.
— Здравствуйте! — смеясь воскликнула она. — Вот сейчас мне только этого и не хватает! И вам тоже. — Она подошла к нему и погладила его руку. — Простите меня…
Вечером, сидя в своей комнате у окна, она вспомнила это запоздалое объяснение в любви, похожее, как она думала, на сочувствие. И за то великое спасибо. Все остальные, конечно, осуждают ее за то только, что она поступила не так, как поступили бы они сами на ее месте.
Северные весенние сумерки впадали в океан ночи, как молочные реки, и чем дальше, тем раздольнее будет этот разлив белых ночей.