Само собой, я не проводил молодые годы в бесплодных грезах; я ставил перед собой конкретные цели. Самой важной было убить небольшую водоплавающую птицу и поджарить на костре. Для охоты требовалось оружие — поначалу я мастерил копья с наконечниками из острых камней, с которыми порядком намучился, но вскоре заменил их более практичными луком со стрелами.
В те удивительные годы, когда я бродил по округе со смертоносным оружием, мне так и не удалось подстрелить ни единого живого существа, не говоря уж о том, чтобы его поджарить, хотя однажды я обнаружил свою стрелу в крупе гернзейской коровы соседского фермера (корова вроде не имела ничего против, фермер, наоборот, аж побагровел от злости).
Я прямо зациклился на идее поймать птицу, болотную курицу — метить в уток было не с руки, так как они могли оказаться чьей-то собственностью, — но, когда болотные курицы покидали свои укрытия, они пускались наутек такими сумасшедшими зигзагами, что невозможно было прицелиться. Однако неудачи не обескураживали меня. Достойной наградой был уже сам образ отважного охотника, одиночки среди дикой природы, который, полагаясь только на свою смекалку, безошибочно выслеживает добычу.
Из тростника, веток и травы я соорудил несколько тайных шалашей. У меня неплохо получалось маскировать их среди естественных зарослей и куртин, что делало их еще менее заметными. После долгой утренней охоты не было ничего приятнее, чем сидеть рядом с надежно укрытым тростниковым шалашом, греться у шипящего от мороси костра, поджаривать кусок хлеба или сосиску и попыхивать самокруткой из сухого щавелевого листа И каждый раз я думал; ну все, вот завтра поймаю эту жирную болотную курицу, выпотрошу, и будет она скворчать на этом самом костре — а чего еще в жизни надо?
Никто не знал, где я, никто не смог бы меня найти. Я был один со своими союзниками — деревьями, листьями, насыпями, холмами, изгородями и полянами разнотравья. В хорошую погоду солнце становилось моим сообщником — его свет, падающий сквозь ажурный узор листвы и трав, еще лучше маскировал меня, делая невидимкой.
Тогда-то я и прочитал впервые у Марвелла:
«И все к зеленым сводит он
Раздумьям средь зеленых крон».[5]
Ясно, что своими затеями — пищей на костре, скрытым от посторонних глаз шалашом — я создавал взамен реальной, данной мне родителями жизни мир альтернативный, придуманный. Но самому мне все эти психологические умствования и в голову не приходили. Я был счастлив в своем неведении, мне было покойно, хотя я даже не подозревал, до чего иллюзорен и хрупок этот покой.
Однажды летом среди популяции диких кроликов разразилась эпидемия миксоматоза: тушки тех, на кого я раньше охотился, теперь валялись повсюду, с выпученными из-за студенистой опухоли глазами, и глаза их, неживых, все еще сохраняли дикое выражение, приняв вид этой самой опухоли. Трофеев — тьма, мяса — бери не хочу, но я думал только об одном: до чего ужасна смерть моих друзей, моих сообщников. А еще — о том, что каким-то непостижимым образом моя черствость стала причиной их агонии.
Почему все это было угрозой церковной доктрине? Да потому, что в моих лесах и лугах оказалось больше Бога, чем в церкви. Непреодолимая сила жизни — крошечные яйца в гнезде, почки на омертвевшей за зиму древесине — все это свидетельствовало о божественном присутствии гораздо непосредственней, чем то, что, как предполагалось, существует в алтарной дарохранительнице.
В алтаре, под мерцающей красной лампадой, которая всегда горела в знак того, что Он — дома, был сам Христос, действительно присутствующий в святом причастии, в чаше, наполненной освященными облатками. Нам внушали, что это внешнее проявление внутренней благодати. Классическое толкование заключалось в том, что, хотя с виду хлеб при таинстве освящения не менялся, его сущность, та самая, которая делала его хлебом и ничем иным, трансформировалась в сущность Иисуса Христа, ту самую, которая делала того сыном Божьим и никем иным. Изящное построение и, при условии что это правда, поразительное чудо. Но вот незадача — когда я глядел на маленькую Христову обитель из меди, я ничего не чувствовал. Никакого присутствия, только экзотический аромат ладана с прошлого воскресенья и пыльный, похожий на грибной, запах тлена который есть во всех церквях, какими бы новыми они ни были.
Зато под зеленым шатром, пропускавшим рассеянный солнечный свет, я отчетливо чувствовал присутствие чего-то такого, что я вполне готов был назвать божественным, всесильным, милосердным, даже любящим; оно если и находилось выше моего понимания, все же не настолько. Это мог быть Бог или просто бог, а скорее всего, богиня — дух пронизанной солнцем листвы. Неторопливая река Ли, хоть и загаженная отходами, все же представляла собой чудо — текучую вселенную, полную жизни.
Однажды летним днем, когда еще только начинало вечереть, я шел вдоль реки своим излюбленным маршрутом в поисках болотных птиц и за густым покровом ивовых ветвей и тростника наткнулся на то, чего раньше не замечал, — на видавший виды трейлер мрачно-зеленого цвета со старыми, провисающими проводами, теряющимися в деревьях. Во дворике перед трейлером трудились мужчина и женщина; женщина при этом держала ребенка с упором на бедро. Они ухаживали за посадками в недавно устроенном саду. Я понял, что набрел на тайный приют загадочного семейства Бутлов.
Обычно при виде других человеческих существ я превращался в «зеленые раздумья средь зеленых крон», но тут решил завязать знакомство. Даже не знаю почему — может, эти чудаки, скрывающиеся в зарослях тростника, показались мне близкими по духу. Первые несколько минут все испытывали неловкость: трое лесных существ, обремененные стандартным набором английских условностей, обнюхивали друг друга на предмет возможного контакта. Что очень напоминало «Ветер в ивах», только раннюю версию, еще до той, в которой Кеннет Грэм сделал своими героями грызунов. Видимо, лесные существа удовлетворились контактом; пробормотав серию обычных извинений и обменявшись преувеличенными любезностями, все мы очутились в трейлере.
Внутри царил полнейший хаос В одном конце трейлера находилась спальня, всю площадь которой занимала разобранная двуспальная кровать и колыбель, завешенная подгузниками, вполне возможно, что и чистыми. В другом конце находилась тесная кухонька, заставленная тарелками с остатками еды. Посередине — неприбранная, заваленная книгами и тряпьем гостиная, в которой сразу можно было заметить красивый старинный рояль фирмы «Бехштайн».
Бен вообще смотрелся белой вороной. Он носил очки с темной оправой и толстыми, как у бутылки «Кока-колы», стеклами, косо сидевшими на его большом остром носу с закруглением на кончике, как бы защищавшим собеседника от укола. Когда Бен с кем-то говорил, казалось, будто он смотрит то ли поверх человека, то ли сквозь него куда-то вдаль. Все это, да еще великосветская манера говорить, слегка запинаясь, сообщало Бену вид надменный, и только крайне беспорядочная внешность несколько смягчала впечатление.
Лили была робкой и застенчивой; она редко высказывала свое мнение, чаще вторя словам супруга. Бен в своей запинающейся манере пробормотал, что неплохо бы выпить чаю, и Лили деловито поспешила в кухню, но ничего не сделала, и чай так и не возник.
Наша беседа проходила довольно натянуто; наконец, меня спросили, в какую школу я хожу. «Сент-Олбанс», — ответил я. Бен ужаснулся; нечего и говорить, что Лили — тоже. «В-ведь это… это протестантская школа!» — заикаясь, выдал он. Я ответил, что ничего не поделаешь — поблизости нет достойного католического заведения. Бен здорово разволновался, линзы его очков огорченно сверкнули, узрев замаячившую в отдалении беду. «Дает ли кто тебе религиозные наставления?» Я сказал, что нет. «Но это же ужасно!» Бен быстро заморгал, его аж перекосило. Мне было всего четырнадцать, и я не знал, как реагировать. Я согласился, что да, это в самом деле ужасно, но школа просто замечательная и… «Это к делу не относится!» — резко оборвал меня Бен. Лили, стоявшая за ним, молча согласилась. «Речь о твоей бессмертной душе!» Надо же, поговорили минут пять от силы, и вдруг такое! Прежде мне доводилось слышать подобное только от ирландцев с их ужасным акцентом.
Бен тем временем не сводил глаз с кого-то далеко-далеко за моим левым плечом. «Придумал! — воскликнул он. — Я стану твоим наставником». Я не знал, что сказать. И посмотрел на Лили: как будто не было удара судейского молотком, возвещавшего, что вопрос решен и дальнейшему обсуждению не подлежит. Лили кротко улыбнулась, словно хотела сказать: «Еще одна душа спасена». «Ну, вот и отлично, — заключил Бен, резко вставая. — Завтра я переговорю с твоими родителями».
Мать не имела ничего против — ей понравился щеголеватый акцент Бена и его кембриджский диплом, к тому же такое предложение избавляло ее от чувства вины за то, что я учусь вместе с безбожниками. Отец занял свою обычную позицию невмешательства. Так оно и началось.