Правда, я понятия не имел, что произошло между ними и этим надзирателем. Может, он над ними издевался, может, вел себя так, что и через тридцать лет с этим невозможно смириться. Может, они не устояли перед соблазном, ибо им представился уникальный подходящий случай? Может, кто-то его просто узнал.
Но они сами взяли на себя право, каким никто не обладает, даже они. Пусть он хоть сто раз будет мой отец, но я не считаю допустимым, чтобы бывшие жертвы хватали своих бывших палачей. Сами виноваты, что в той вонючей комнате я испытывал сочувствие только к надзирателю, но не к ним.
Впрочем, похоже, чужое мнение их нисколечко не волнует и они считают, что это дело касается только их и надзирателя. А раскроется — ну и ладно, тогда они сами и понесут наказание. Возможно, рассчитывают, что и в худшем случае наказание особо суровым не окажется.
Но разве между действием и противодействием не прошло так много времени, что аффект не может считаться смягчающим обстоятельством? Дозволено ли тому, кого ударили в тридцать лет, нанести ответный удар в шестьдесят?
Однако никому не дано знать, когда именно покинет его рассудок. Никогда я не видел отца вне себя от гнева, вот и сделал вывод, что он попросту не может выйти из себя. Теперь это произошло. Может, эти трое сами поражаются своей ярости; считали, наверное, жажду мести давно угасшей, пока в один несчастный день им не попался этот человек.
Я услышал, как отец, выйдя из ванной, зашаркал ногами по коридору, к моей двери. Тихонько зашел, а я притворился спящим. Лампу наверху он не зажег, поэтому я, прикрыв глаза, оставил узкую щелочку и видел его в тусклом свете из коридора, но сомкнул веки, когда он приблизился. Он встал у моей кровати, раньше он так делал каждый вечер. Словно желая проверить, хорошо ли я умею владеть собой, он долго так простоял. Без труда я изобразил спокойствие на лице и дышал глубоко, как во сне, при этом отметив, что мерзкий запах он домой не принес.
Когда отец вышел и направился в свою комнату, я подумал, что он хотел бы, наверное, посидеть со мной. Пока они занимались надзирателем, все было в порядке и дело шло своим чередом, но потом, наедине с собой, волей-неволей призадумались.
Надежду на результат до минуты и сорока секунд я не оставил: лучше все-таки добиться своего. Я уже хотел было принять первую в жизни таблетку снотворного и отказался от такой мысли лишь из опасения, что сонливость, вызванная этой штукой, не пройдет и через несколько часов, когда мне надо быть в бассейне. А откуда у них наручники? Уверен, что во всей стране нет магазина, торгующего наручниками.
Вот в каком положении постоянно находился пленник: ноги накрепко привязаны к одному концу кровати, руки схвачены наручниками, прикрепленными в изголовье. Приезжая туда, они освобождали его наполовину: руки или ноги, по очереди? Кормили его и подставляли ночной горшок, но недостаточно часто. Присутствовал ли кто-то из них в доме постоянно? Сторожа сменяли друг друга или являлись только все вместе, в остальное время полагаясь на путы? Думали ли они, что будет, если однажды они войдут в дом, а пленник исчез?
Он закашлялся в своей комнате — значит, курит, хотя и врачу, и мне обещал бросить. Завтра мы сядем и спокойно обо всем поговорим, после экзамена по плаванию. Нам надо поговорить, нельзя делать вид, будто случилось такое, о чем и сказать нельзя.
Станет ли он оправдываться? Он не любит говорить о себе и своих делах, всегда поворачивает так, словно среди нас я единственный, чьи дела касаются обоих. Не исключено, что он ответит: не следует мне совать нос в те вопросы, в которых я не разбираюсь.
Впрочем, я и сам не знал, что мне следует сказать. Все, что пока вертелось у меня в голове, вытекало из единственного слова: прекратите. Но вряд ли этого будет достаточно. А если стану взывать к его чувству справедливости, то он дружески потреплет меня по плечу как дурачка, который хоть и расстарался изо всех сил, да только где уж ему разобраться, что к чему. Надо добиться того, что мне никогда еще не удавалось: переубедить его.
***
Лепшиц на работе, Марта в своем училище, ее мать отправилась за покупками, а я выношу помойку. Вот уже неделю я спускаюсь с мусором сразу после того, как из подъезда выходит почтальон. Жду сообщения из университета. Да, отказ мне представляется невероятным, но с официальным допуском все-таки спокойнее. Вынимаю три письма из ящика, по одному для всех, только не для меня. Сунув письма обратно, я с ведром бегу под дождем к мусорному баку, но он так забит, что приходится сыпать сверху, горкой.
На обратном пути забрал письма. Бросил их на кухонный стол и вдруг понял, что почерк на верхнем конверте мне знаком. Взял в руки конверт, и точно: моя сестра Элла. О чем может Элла писать Марте? Отчего не пишет мне, ведь знает, что я всегда восхищаюсь ее письмами. Или я ей об этом не говорил? Вот уже недели две, не меньше, я ее не навещал. Марта ходит к Элле тайком от меня?
Я унес письмо к себе в комнату. Несколько раз мы ходили в лечебницу вместе с Мартой, обычно в хорошую погоду. Отлично помню изумление Марты после того первого похода, ради которого мне долго пришлось ее упрашивать. Помню, она все говорила, что Элла разумнейший человек, как будто я утверждал противоположное. Она, мол, считает немыслимым позором, что человек с таким ясным умом (это ее выражение) должен тухнуть в лечебнице. Эти слова звучали как упрек нам с отцом, недостаточно сделавшим для освобождения Эллы. Но я-то знаю, как отец расшибался в лепешку. Иногда я даже думаю, что на Эллу он израсходовал всю свою отцовскую любовь и лишь потому на меня ее не осталось. Возможно, свои темные делишки после войны он и затеял из-за Эллы, ему нужны были и связи, и деньги, чтобы таскать ее по всем врачам, которых ему нахваливали как специалистов. Но для ее случая специалистов не оказалось: без всяких видимых причин она так и продолжала кидаться с кулаками на совершенно незнакомых людей, царапать им лицо, тыкать в глаза пальцами.
Тогда провели сравнение внешних примет тех, кто подвергся нападению, чтобы уберечь их с Эллой друг от друга, но ничего общего не обнаружили. Она бросалась как на мужчин, так и на женщин, на блондинов, шатенов и черноволосых, на людей высокого и низкого роста. Иногда между припадками проходили целые недели, иногда лишь несколько часов. Было установлено, что только дети никогда не становятся ее жертвами, но нашим родителям как-то не удалось переехать с нею в район, населенный одними детьми. Все предполагают, что причиной такого ее поведения стало пережитое во время войны, но раскрыть эту взаимосвязь и поныне никто не сумел. Мне было двенадцать, когда меня впервые пустили к Элле, а ей уже тридцать один. Накануне отец признался, что у меня есть сестра. Мы с самого начала друг другу понравились.
Прочитать письмо — значит, украсть его у Марты: не могу же я подложить ей раскрытый конверт. Клянусь, я бы его открыл, прочитал и вслед за тем уничтожил, если бы не одна проблема: Марта пойдет к Элле, Элла спросит про письмо. Марта: «Какое еще письмо?» И Элла расскажет про письмо, чуточку путанно расскажет, она часто перескакивает с одного на другое. Вскоре Марта решит, что такого письма и не было, и подумает: «Ну да, она странная немного». А прозорливая Элла заподозрит, какую роль сыграл тут ее брат.
Я отнес письмо назад, на кухню, и спросил у Рахели Лепшиц, когда вернется Марта.
После обеда я стучусь к Марте в дверь и получаю разрешение войти. Марта сидит за столом босая, в нижней юбке, углубившись в синюю книжку — то ли Энгельс, то ли Маркс. На полу вижу письмо от Эллы, мельче почерка не бывает.
— А, это ты, — произносит Марта.
По мне лучше бы она была полностью одета. Указав на письмо, говорю:
— Я принес почту.
— И что?
— Ты к ней ходила?
— А ты против?
— Вовсе нет.
Марта, поднявшись, натягивает желтый свитер, в ее комнате и вправду прохладно. Порой у меня создается впечатление, будто она вечно не в духе оттого, что я ей когда-то понравился. Одеваясь, она тянет вверх руку и рукав свитера, и я замечаю, что подмышка у нее выбрита. Такой, выходит, порядок в актерском училище?
— Так в чем дело? — спрашивает Марта, как только ее голова показывается из горловины свитера.
— У меня просьба.
— Ну?
— Вот, письмо…
— Ну?
— Можно мне прочитать?
— Зачем?
К такому вопросу я не готов. Смотрю на ее босые ноги, ведь когда-то я ласкал их пальчик за пальчиком. И говорю:
— Никто не пишет писем лучше, чем она.
— Возможно, — заявляет Марта таким тоном, будто моего объяснения недостаточно.
Ненавижу себя за то, что трусость не позволяет мне взять письмо и выйти.
— Могу прочитать его вслух, — предлагает Марта.
И поднимает письмо с пола, не сомневаясь, что я согласен. Не поверю, что у них с Эллой какие-то тайны. В нашей прошлой жизни бывало такое, что я читал ей письма от Эллы вслух, это да. Но никогда бы я не возразил, если бы она захотела читать их сама. Кроме того, Элла ей не сестра.