Не успел Ма Чжибо произнести свои подлые речи, как я наткнулся в навозе на какую-то странную штуковину вроде тыквочки. Студень какой-то — прозрачный, упругий. Отбросил ее лопатой к краю коровника и стал разглядывать: неужто это и есть легендарный Тайсуй? А у Ма Чжибо лицо посерело, козлиная бородка задрожала, он сложил руки на груди и попятился, кланяясь этому странному предмету, а когда уперся спиной в стену, развернулся и пустился наутек. «Если это Тайсуй и есть, о каком благоговейном трепете может идти речь, — презрительно усмехнулся я. — Тайсуй, а Тайсуй, вот сейчас назову тебя три раза по имени — и если не исчезнешь, то уж не обессудь, обойдусь с тобой без особых церемоний». И зажмурившись, проговорил: «Тайсуй, Тайсуй, Тайсуй!» Открыв глаза, я увидел, что эта штуковина где лежала, там и лежит у края коровника рядом с кучкой лошадиного навоза, никаких признаков жизни не подает. Я взял мотыгу да и развалил ее одним ударом надвое. Внутри такая же студенистая, она напоминала смолу, что вытекает из поврежденного ствола персикового дерева. Я поднял ее на лопату и зашвырнул за ограду: пусть валяется там в ослиной моче вместе с конским навозом: может, удобрение доброе выйдет, и кукуруза в седьмом месяце вымахает со слоновьи бивни, а пшеница в восьмом свесит крупные колосья собачьими хвостами.
У этого паршивца Мо Яня так написано в рассказе «Тайсуй»:
…Я налил воды в прозрачную стеклянную бутыль с широким горлышком, добавил туда черного чая, сахара-сырца и поставил за очаг. Через десять дней там образовалась какая-то странная штуковина вроде тыковки. Вся деревня сбежалась посмотреть, как прознали. Сынок Ма Чжибо, Ма Цунмин, перепугался: «Худо дело, это же Тайсуй! В mom год помещик Симэнь Нао точно такого выкопал». Ну, а я — молодой человек, современный, в науку верю, а не в чертей и духов. Ма Цунмина выпроводил, штуковину эту из бутыли вытряхнул, разрезал, накрошил — и на сковородку. Когда жарил, от необычного запаха аж слюнки потекли. Похоже на холодец с лапшой, вкус отменный, а питательный какой… На десять сантиметров вырос за три месяца после того, как Тайсуя этого слопал…
Ох, и горазд дурить народ этот негодник!
Грохот хлопушек положил конец слухам о том, что Симэнь Нао бесплоден, и многие стали покупать подарки, чтобы поздравить меня по прошествии девяти дней. Но как только старым слухам пришел конец, поползли новые — мол, Симэнь Нао откопал Тайсуя у себя в коровнике — и за ночь облетели все восемнадцать деревень дунбэйского Гаоми. Слухи тут же обрастали всяческими подробностями: якобы этот Тайсуй — большущее яйцо из плоти божественного происхождения со всеми семью отверстиями, как на голове, — катался по коровнику, пока я не разрубил его пополам, и тогда в небеса устремился сноп белого света. А как потревожишь Тайсуя, через сто дней жди беды — прольется кровь. Ясное дело, смекнул я, ветер первыми высокие деревья гнет и завидуют прежде всего богатым. Немало таких, кто втихаря ждет не дождется, когда на Симэнь Нао беда какая свалится. Душа была, конечно, не на месте, но я оставался тверд: если правитель небесный замыслил наказать меня, зачем было посылать таких прелестных детей — Цзиньлуна и Баофэн?
При виде меня лицо Инчунь тоже засияло. Она с трудом наклонилась, и в этот момент я ясно увидел у нее в животе младенца, мальчика с синим родимым пятном на лице — вне сомнения, отпрыска Лань Ляня. Срам-то какой! Пламя гнева язычком змеи скользнуло в сердце и полыхнуло. Я был готов убить Лань Ляня, выругать последними словами, изрубить на куски. Скотина ты, Лань Лянь, неблагодарная, ни стыда ни совести, сукин ты сын! Все меня приемным отцом величал, а потом и вообще батюшкой. Ну а если я тебе батюшка, то Инчунь, моя наложница, тебе матушка. И ты свою матушку в жены взял, она твоего ребенка носит. Все законы человеческие попрал, и за это тебя поразит гром небесный! А уж в Аду ты получишь что заслужил: с тебя сдерут кожу, набьют сеном, и перерождаться тебе уже скотиной! Но нет на небесах жалости, как нет голоса рассудка в преисподней. Перерождаться скотиной назначили как раз мне, Симэнь Нао, человеку, который ничего худого в жизни не сделал. А ты, Инчунь, вот ведь какого подлого нрава оказалась, как низко опустилась, дешевка. Сколько сладких речей мне шептала, лежа в моих объятиях! Сколько раз клялась в любви вечной! А сама что: кости мои не остыли, а ты уж и в постель с моим батраком. Как тебе еще совести хватает жить дальше, потаскуха этакая! Да тебе бы руки на себя наложить! Вот пожалую тебе белого шелка кусок[28] — нет, белый шелк не про твою честь, тебе больше подойдет заляпанная кровью веревка, какой вяжут свиней, — чтобы пошла и повесилась на обгаженной крысами и летучими мышами балке! Или четыре ляна[29] мышьяка, чтобы отравилась! Или утопилась в колодце за деревней, куда попадают одичавшие собаки! А перед смертью прокатить бы тебя по улицам толпе на потеху на позорном деревянном осле! В преисподней же тебя ждет особое наказание для распутниц: тебя швырнут в яму с ядовитыми змеями, и закусают они тебя! А потом ты ступишь в круг скотских перерождений, и не вырваться тебе из этого круга во веки вечные! О-хо-хо… Только вот определили в этот круг не тебя, мою первую наложницу, а меня, Симэнь Нао, мужа честного и благородного.
Она неуклюже присела на корточки рядом со мной и тщательно обтерла меня от липкой жидкости махровым полотенцем в голубую клетку. Чувствовать сухое полотенце на мокрой шерсти было очень приятно. Ее руки касались меня нежно, словно она обтирала собственное дитя.
— Какой милый осленок, прелестный малыш, просто загляденье! Глянь, какие большие глаза, голубые-голубые, а ушки маленькие, мохнатенькие… — приговаривала она, вытирая меня то в одном месте, то в другом.
Я видел — у нее все то же доброе сердце, чувствовал льющуюся из глубины души любовь. Я был так тронут, что полыхающий в душе жар злобы угас и воспоминания о том, как я был человеком, стали постепенно удаляться и туманиться. Тело обсохло. Я перестал дрожать, ощутил крепость во всех членах и силу в ногах, ощущение силы и желания звали к действию.
— Ух ты, мальчик! — Она вытерла мои причиндалы. От стыда вдруг с невероятной четкостью всплыли воспоминания о наших постельных забавах в мою бытность человеком. Это чей я получаюсь сын? Ослицы? Я глянул на подрагивающую на нетвердых ногах ослицу. Это что — моя мать? Ослица? Ослепленный безотчетной яростью, я вскочил на все четыре ноги и, казалось, на время превратился в табурет на высоких ножках.
— Встал, встал! — радостно захлопал в ладоши Лань Лянь. Он протянул руку Инчунь и помог ей встать. Глаза его были полны нежности, похоже, он испытывал к ней глубокие чувства. Я вдруг вспомнил: ведь намекали мне когда-то, смотри, мол, как бы твой приемный сынок-батрак не навел смуту у тебя в опочивальне. Кто знает, может, между ними уже давно что-то было…
Я стоял под утренним солнцем первого дня года и беспрестанно перебирал копытцами, погружая их в землю, чтобы не упасть. Потом сделал первый шаг как осел, ступив таким образом на непривычный, полный страданий и унижений путь. Еще шажок — тело закачалось, кожа на брюхе натянулась. Перед глазами светило огромное солнце, сияло голубизной небо, в вышине кувыркались белые голуби. Я видел, как Лань Лянь проводил Инчунь обратно в дом. К воротам подбежали дети — мальчик и девочка в новеньких стеганых курточках, полотняных тапочках с головой тигра и в кроличьих шапочках. С их короткими ножками перебраться через высокий порожек было непросто. На вид им было всего года три-четыре. Лань Ляня они называли папой, а Инчунь — мамой. О-хо-хо… Ясное дело, это же мои дети: мальчик — Симэнь Цзиньлун, девочка — Симэнь Баофэн. Детки мои детки, как папа тосковал о вас! Надеялся, что вы, как дракон и феникс, приумножите славу своих праотцов, а получилось, что стали вы детьми других, а папа ваш превратился в осла. От сердечной боли закружилась голова, задрожали ноги, и я упал. Не хочу быть ослом, хочу, чтобы мне вернули человеческий образ! Хочу снова стать Симэнь Нао, чтобы свести счеты со всеми. Одновременно со мной рухнула, как прогнившая стена, ослица, которая произвела меня на свет.
Она сдохла, родившая меня ослица, ее ноги застыли, как палки, а в широко раскрытых невидящих глазах, казалось, осталась боль от несправедливых обид. Я ничуть не горевал о ее смерти, ведь я лишь воспользовался ее телом, чтобы возродиться. Все это коварный план владыки Яньло, а может, и простое стечение обстоятельств. Молока ее я не испил, мне стало тошно от одного вида этих вздувшихся сосков у нее между ног. Я вырос на жидкой кашке из гаоляновой муки, которую варила для меня Инчунь, именно она выкормила меня, за что я ей очень благодарен. Кормила она меня с деревянной ложки, и к тому времени, когда я подрос, ложка эта уже была ни на что не похожа — так я ее обкусал. Во время кормежки я поглядывал на ее полные груди, полные голубоватого молока. Я знал, какое оно на вкус, я его пробовал. Оно славное, и груди у нее прекрасные, и молока у нее столько, что и двоим не высосать. А ведь бывают женщины, которые своим молоком могут погубить и здоровых детей.