- Деньги-то за экспедицию все получат, - примирительно похлопывая себя по карману, усмехается Бенедиктович. - А кроме Тузова никто б такую поездку не пробил!
- Это-то конечно, - задумчиво соглашается Толька, - деньги такие больше нигде не заработаешь!
Они умолкают, представляя, наверное, что тоже заработали такие деньги. Толька разведенный, его не возьмут в экспедицию, у Бенедиктовича язва, а иначе они бы тоже хлопотали сейчас в первом доме, мастерили бы со всеми вместе на базе Сашиного универсального приемника станцию наклонного зондирования с улучшенными параметрами. Необычность ее лишь в том, что не используя всех возможностей и на десять процентов, Андрюха приспособил Сашин приемник для исследования особенностей тропических трасс и через пару месяцев приемную часть погрузят на пароход, и она поплывет в теплую экваториальную страну, а следом за ней, предвкушая все прелести международного перелета, двинется в аэропорт Андрюхина команда. Идея универсальной многоканальности уже всеми забыта. Сашин НИР обещал результаты минимум через пять лет, Андрюхина станция испытана уже через полгода. Пять лет сидения на месте, исследования ионосферы для разработки промышленной станции на возвратном принципе, и год в тропиках под пальмами. Совсем новая станция, каких нигде еще нет, обещающая прорыв в мировой науке и технике, и ординарная, наскоро сляпанная станция, зато в экзотической загранице. А заказчики - обычные люди с обычной зарплатой; их, конечно, греет идея создания уникальной станции для страны, но кто-то из них тоже, как Шура Азаров с двумя детьми вот-вот въедет в дорогущий кооператив, и так ведь заманчиво съездить, привезти кучу денег и разом заткнуть все дыры.
Толька усаживается против Бенедиктовича, начинается дискуссия на любимую тему: где еще можно заработать много денег. Разговор вертится вокруг возможностей для людей без предрассудков, упоминается и содержание трех коров с продажей творога и сметаны, и сбор и продажа пропадающих плодов и фруктов с резюме "да только мы этого не умеем", и театр Моды, куда Марину приглашали манекенщицей, и при дружном оживлении переходит на догадки на тему "манекенщицы и их образ жизни".
Последнее время, когда с машиной перебои, и в доме нет работы, все часто собираются и подолгу говорят. Я замечаю и за собой это периодически накатывающее состояние повышенной болтливости, когда сидишь, как в параличе или в вате, не хочется ни думать, ни вставать, только пялишься на собеседника, знаешь уже заранее, кто что может сказать, и все равно слушаешь, как льется весь этот неосознанный поток, всегда одинаковый, разными словами все об одном и том же: о работе, о деньгах, о том, как можно где-то хорошо устроиться, о мужиках, о женщинах, о мужьях, о женах, и чем подробнее и раскованнее, тем больше находится, о чем говорить еще. Обсуждаются мельчайшие штрихи существования, выясняется, что живется так себе, неинтересно, и нет работы, чтобы заполнить пустоту. Саша не участвует, он сразу выходит в коридор и, примостившись на холодильнике, пишет программы для работы, предварительный этап которой кончаются в этом году. Саша не осознал или надеется на чудеса. Продление Сашиной работы мешает полностью перепрофилировать отдел на тропические заказы, то бишь на регулярные командировки за рубеж. К Новому году Тузов своего добьется, и мы вольемся в команду первого дома, а Саша смирится или уйдет, и я не представляю себе ни того, ни другого.
На дороге за поляной появляется движущаяся издалека фигура.
- Уже Саша идет, - думаю я, но нет, приглядевшись, узнаю берет и плащик, а еще ближе - смуглое лицо Кима, помощника Тузова по режиму. И этот еще идет исполнять свою функцию: на бронзовом восточном лице - всегдашняя полуулыбка - не поймешь, доброжелательная ли, насмешливая ли. Он идет, и, кто знает, что у него там в голове, с какой идеей он будет составлять акт просто потому ли, что так надо, или с глубоким удовлетворением, или со злорадством - чтобы много о себе не понимали.
Он входит, улыбаясь, здоровается. Игорь Бенедиктович тоже расплывается, они жмут друг другу руки, как соскучившиеся друзья. Функционерский ритуал сейчас начнется, и Ким садится за стол, улыбаясь, оглядывая комнату, снимая беретик, приглаживая редкие черные волосы.
- Ну, что же так проштрафились? - спрашивает он, ласково глядя на Бенедиктовича, вынимая из папочки листик и ручку, с удовольствием нажимая на кнопочку.
Ким - отставник; говорят, из армии его поперли за пьянку, говорят, в уборщицы на объект он нанимает по очереди своих любовниц, много чего еще говорят про махинации с объектовским имуществом, но эти разговоры за кадром, а наяву - всеведущая маленькая фигурка, неслышно возникающая там, где есть хоть какое-то отклонение от распорядка. Опечатали не в той последовательности дома - акт, вышел программист в лес проветрить голову, а заодно глянуть на грибы - тоже, остались на ночь люди работать без приказа обязательно акт, нарушение! Ах, как приятно ему вытаскивать ручку и чистую бумажку, надевать очки в блестящей оправе, непривычной к письму рукой выводить в правом верхнем углу заветные слова: "Начальнику группы режима..." Как триумфально он рисует свои каракули, торжественным "Та-а-к!" обозначая значительность момента.
- А где же нарушитель ваш, Игорь Бенедиктович?
- Шляется, хрен его знает зачем, - машет рукой Бенедиктович. Разгильдяй, я ему сто раз говорил. Посиди, Николай Иваныч, покурим.
Ким снимает и плащик, усаживается слушать, как там у Бенедиктовича что растет на даче. Беседуют милые, нравящиеся друг другу люди. Житейские проблемы, сад-огород. Обсуждают перед тем, как еще раз долбануть Сашу за то, что голова у него устроена немного иначе, ценности в ней сдвинуты, не о деньгах и власти, а о низком коэффициенте шума болит Сашина голова. Киму это, конечно, невдомек, для него Саша - просто неугодный Тузову, с которым вершит Ким свои неясные делишки, человек. С Бенедиктовичем иначе Бенедиктович-то понимает, тоже в молодости учился в аспирантуре, но не сложилось, бросил, менял работы, был на Севере, теперь вот начальник сектора у нас, следовательно, знаток жизни, наставляет всех на путь. Что-то он, и в правду, в жизни понял, может быть, что нужен или блат, или хватка, как у Тузова, тогда пробьешься, а если нет ни того, и другого, прибивайся к силе, делай вид, изображай, в общем, функционируй, играй в игру, где все знают, за что борются, но говорят совсем другие слова, и посмотреть надо, с какими рожами. Бенедиктович тоже пытается красиво, как Тузов, говорить, не всегда у него выходит. Но уж пнуть как следует того, кто не играет, в этом нашему начальнику равных нет. Саша - брешь в обретенных Бенедиктовичем понятиях. Ему, по-моему, даже кажется, что Саша ведет какую-то более сложную, и поэтому нечестную игру, Бенедиктович ее не понимает, злится и мстит.
Противовес скрипит чаще, шумят и деревья, тучи, разномастные, клочьями, перегоняя друг друга, лезут и лезут. Бенедиктович заливается соловьем, Марина стоит рядом, смотрит в зеркало теперь на брови, с удовлетворением отмечает: Видишь, уже выросли! - торжествуя, на меня смотрит. Она дает мне зеркало тоже посмотреться - знает, смотреть мне на себя после нее немыслимое дело. Я возвращаю зеркало, смотрю на нее - нос с горбинкой, круглый, нежный подбородок, кудри, кудри. Когда-то все это приводило меня в отчаяние, а теперь, когда я ловлю ее взгляд, он чаще вопросительный, чем восклицательный, она не может никак понять, почему я так отпустила Сашу.
Разве знает она, как мы ехали с Федькой от логопеда - это было еще до Сашиного к нам прихода, еще только на второй или третий день моей работы, и встретили Сашу на эскалаторе. Он поднялся к нам, поздоровался, кивнул назад: "А мы с мамой в Филармонию". Я оглянулась на его маму, тоже кивнула. - А м-мы с м-м-а-м-м... д-д-ом-м..., - вдруг услышала я, машинально договорила: - ...мой, - поразившись, что мой ребенок мало того, что так вот взял и заговорил, но еще и довел до конца почти всю фразу. Я не помню, о чем мы поговорили тогда с Сашей, о чем можно успеть поговорить на эскалаторе, но и Федька, и я, мы оба почувствовали, что Саша говорит с нами, и ему не совсем все равно, мы сейчас расстанемся, и он тут же не забудет, что мы встречались.
Другие, услышав только Федьку, сразу норовили отвести взгляд; Саша смотрел на Федю, как смотрят на детей не имеющие, но очень любящие их взрослые - как на неведомое существо, теплого пушистого котенка, и вовсе Саша не замечал Федькиной ужасной разорванной речи.
И когда мы расстались, мне почему-то показалось, что самое плохое в нашей с Федькой жизни кончилось, теперь все пойдет на лад. Я шла домой и обещала малышу что-то насчет лета и нового автомата, и говорила так вдохновенно, что и Федя что-то почувствовал, глазки его загорелись. Много еще было черных дней, но я всегда помнила, как мы, насидевшись в очереди, измотанные занятием, молча, понурившись, думая каждый о своем, брели с Федькой домой из поликлиники, и как потом, после Саши, я говорила, говорила, а Федька тянул ко мне бледное, изумленное личико, будто спрашивал: "Что, и правда разве будет у нас, как у всех ребят во дворе, а, мама?"