Только дьявол мог до такого додуматься — привести Миколюкаса в дом к мамане.
Ясное дело, никому и в голову не придет.
Он, Стяпукас, полгода уже, как развозит почту по домам в поисках Миколюкаса, а Миколюкас в его доме, в его тайнике хоронится.
Только дьявол мог до такого додуматься, только Миколюкас…
Нет, не надо бы ждать ночи.
Надо закончить теперь, сейчас же, и все.
Стяпукас выскочил на крыльцо, достал свой наган и застыл в растерянности.
Как поднять оружие при мамане?
Как выстрелить, когда маманя молится?
Морта, прикрыв глаза, сложив руки, била поклоны перед Святой Девой.
Клен тихо шелестел за окном.
Коза блеяла у забора.
Мурзе все еще виляла хвостом, заглядывая в глаза.
Снова заворковали голуби.
А больше — ни звука.
Светлый покой летнего полдня.
— Господи, — думал Стяпукас, — может, и нет здесь вовсе Миколюкаса, может, я все выдумал? Может, маманя никого и не прячет? Может, и не было голосов ночью? А если были — может, вовсе не Миколюкаса? Может, не Миколюкаса прячет маманя, а ничего не говорит, потому что меня оберегает?
Разве решится Миколюкас прийти в их дом?
Разве протянет маманя руку такому? Что она, забыла Тереселе?
— Выдумал я… Выдумал… — бормотал тихонько сам себе Стяпукас.
Нет, нет, ни за какие райские блага маманя не стала бы прятать Миколюкаса.
И Стяпукас перевел дух и снова спрятал оружие.
И полегчало.
Хотя надо было начинать наново.
Как сквозь землю провалился, пропал Миколюкас. Кружили его следы: в лес и из леса, в лес и снова из леса, пока не пропали, исчезли где-то поблизости — никто его нигде больше не видел, нигде он не появлялся, может, с полгода.
Тогда и пришла эта странная мысль, словно предчувствие: а не в его ли тайнике Миколюкас?
Но нет! Конечно же, нет…
Наново начинать придется.
— Побуду с маманей и уйду под вечер, — бормотал он сам себе.
Маманя все еще молилась.
— Ангел господен возвестил Деве Марии: Ты зачнешь от Святого Духа. Пресвятая Мария-заступница! Господь с тобою…
Тут Морта замолкла, голову опустила.
Не могла сосредоточиться на беседе с Богоматерью, а попусту сыпать слова молитвы не хотела. И слабость какая-то охватила ее, голова закружилась — так уже не в первый раз.
Может, и прав мальчик.
Как же не прав?
Уж сколько месяцев она капли молока во рту не держала, мяса или шкварочки какой и не пробовала, хлеба себе жалела, только картошка да какое-нибудь пустое варево, без заправки, страхом поперченное, слезою посоленное.
Может, и прав, да нельзя ему того знать.
Нельзя, нельзя!
Как бы ни хотелось, а не сказать, не признаться. Лучше уж кому угодно, хоть карателям, только не Стяпукасу. Не простит… До гробовой доски… Ненавистью зальет сердце и ум. И что тогда делать?
Успокоить надо мальчика, успокоить.
Она перекрестилась, обернулась к Стяпукасу и произнесла — еще без обмана, но уж почти:
— Иди, глянь, как у козы вымя набухло. По две кринки каждый день надаиваю. «Не голодаешь ли…» Мне же почтальон те твои червонцы привозит. И яиц женщины приносят, масла, сыра, сальца кусочек. Я ведь и пряду, и тку!
Тут она покривила душой. Прясть пряла, но ткать — ничего не соткала за эти месяцы, и женщины недовольно ворчали, не дождавшись обещанного.
Стоило ей только присесть к кроснам, так и начинал стенать-молить тот, что под станком, под полом прятался:
— Перестань, Морта! Сжалься! Каждое твое движение — мне как пуля в голову…
Морта поднималась со своего места, и нет как нет полотна, и не оставалось уже мяса для самой хоть попробовать, потому что такого крупного мужчину, пусть он и заточен под полом, ведь надо накормить, а как поест, и напоить. Ему эти две кринки молока в день — всего ничего, опрокинет и одним духом высосет до последней капли, еще и пенку с глиняных стенок слижет — и как не было.
А кому пожалуешься?
Стяпукасу? Упаси, Господь!
Только Пресвятой Деве да чаду ее, на кресте распятому, — никому больше.
— Ты благословенная среди женщин и благословен плод чрева твоего Иисус… — снова перекрестившись, продолжала молитву Морта.
Но тут другая мысль, недобрая, объяла ее: а что, если он не на побывку, а насовсем пришел, домой возвратился, полгода пометавшись на стороне? Как тогда выкрутишься? Тогда конец, хоть иди и своими руками себя распни…
— Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас грешных ныне… — про себя голосила Морта, рыдая без слез, сухими немигающими глазами вперяясь в лик Марии Остробрамской. — Хочу, чтоб мальчик дома остался! Ой, как хочу! Ведь мой он, мой, как из лона бесплодного моего… Что делать, Пресвятая Дева? Молись за нас грешных ныне и в наш смертный час… Иисусе! Иисусе! Иисусе! Вот я, слуга господня, да будет мне по слову твоему! Святая Мария-заступница…
Вдруг что-то стукнуло, словно в пол ударило, задребезжало.
Морта обернулась к Стяпукасу, а тот на нее посмотрел.
— Не он ли там вертится, услышал ведь голос Стяпукаса, — думала Морта.
— Не под полом ли кто стучится… Хоть бы только… Только бы не Миколюкас… — думал Стяпукас.
Тут оба увидели Мурзе — не в силах справиться со своей щенячьей радостью, она самозабвенно била хвостом по полу.
Вот она подскочила кверху, поднялась на задние лапки — служить, хвостом стук об пол и снова его кверху, дышит часто, а потом волчком вокруг себя, схватила обглоданную кость, что притащила в зубах, и — под ноги Стяпукасу, а потом снова — вверх-вниз хвостом по полу с громким лаем.
Усмехнулся Стяпукас, положил на стол узелок, с которым пришел, стал развязывать. Развязал, разгладил льняную холстину, а там — краюха хлеба, баночка масла, хвостик колбасы, кусочек окорока и впридачу обглоданное ребрышко.
Увидел, что Морта поднимается после молитвы, сказал:
— Может, закинь в суп это мясцо?
— Давай…
— А это тебе, — Стяпукас сунул ребрышко Мурзе.
Та схватила гостинчик, забилась под стол и самозабвенно вгрызлась в кость.
Тут снова кто-то стукнул и вроде бы закряхтел, и Мурзе, бросив кость, оскалила зубы, зарычала, кидаясь к кроснам и отскакивая обратно. Морта, побледнев, с криком погнала ее прочь:
— Сдурела, что ли? Или уже взбесилась?
И ногой притопнула и добавила:
— Чтоб мигом мне утихла!
И утихла Мурзе, вернулась к своей косточке, но все погрызет-погрызет — и зарычит, оскалившись, на кросна, и снова погрызет — и зарычит.
И Стяпукас то ли спросил, то ли так сказал:
— Прячешь или нет? Ведь прячешь кого-то…
Припертая к стенке в конце концов, не зная, как защититься и что соврать, Морта сказала:
— Кого преследуют, тому и протяни руку…
И, произнося эти слова, обратила лицо к распятию над своей головой, словно это были слова молитвы.
— Так почему же ты сразу не сказала? — спросил Стяпукас.
— Теперь знаешь, так что? Что из того?
— Ну и слава Богу, — про себя подумал Стяпукас. — Раз сказала, значит, не Миколюкас. Слава Богу…
Долго оба молчали.
Морта помешивала щавель.
Стяпукас сидел за столом, подперев рукой подбородок.
— Может, козу бы подоил, — тихо попросила Морта. — Хоть суп молочком забелю.
Он, ничего больше не спрашивая, вышел во двор, снял маленькое ведерко с колышка ограды.
Огляделся.
И увидел, как сильно двор по хозяйской руке тоскует.
Крыша погреба покосилась.
Стенка хлева скособочилась.
А дров осталось всего-навсего две вязанки — только на щепу для растопки.
И обрадовался Стяпукас.
Ведь ему тот погреб — как дом, много дней в нем просидел, пока Пранцишкус не выкопал убежище в избе.
Поднимет крышу погреба, укроет дерном, залатает.
Выправит стену хлева, подопрет, укрепит, крышу переберет. Разве не под этой крышей отлежал он множество дней и ночей на сеновале, пока Морта и Тереселе выхаживали его — трое суток он убегал от ямы, простреленный, истекающий кровью, дядя Пранцишкус нашел его полуживого в ближнем лесу и на себе бегом приволок и спрятал на сеновале, в том хлеву.
И хлев здесь был ему домом.
И дров привезет из лесу, впряжется в маленькую повозку, привезет из лесу, как из дома, ведь и там было у него убежище-тайник.
И ворот колодца смажет, если слишком скрипит, а может, и не станет смазывать — пусть себе скрипит, даже веселее.
Есть у него несколько свободных дней, можно не возвращаться на работу, совсем незачем спешить в его сумрачный угол в развалинах усадьбы.
Редко теперь наведывался домой Стяпукас.
А если сейчас вернулся, так почему бы и не порадоваться?
И о мамане позаботится. Захочет — не захочет, а все молоко он ей скормит, она совсем как больная.
Может, принесет еще какого-нибудь укрепляющего зелья, попросит у дяди Пранцишкуса. Пусть попьет, окрепнет.