служащих — 200 грамм, иждивенцев — 200 грамм, детей до 12 лет —
200 грамм;
с 13 октября по 20 ноября для рабочих и ИТР — 300 грамм, служащих — 150 грамм, иждивенцев — 150 грамм, детей до 12 лет — 150 грамм;
с 20 ноября по 25 декабря для рабочих и ИТР — 250 грамм, служащих — 125 грамм, иждивенцев — 125 грамм, детей до 12 лет — 125 грамм.
VIII
Фёдор Четвертинский — Юлиусу Покорному:
«Досточтимый коллега!
Странное дело, когда почта даже на Васильевский и на Петроградскую идёт бесконечно долго, мне вздумалось написать Вам. Война и Огонь (тот самый властительный Агни, что господствует в нижнем пространстве земли) не разделяют, а соединяют нас, находящихся по разным краям полыхающей бури. А поскольку мы с Вами, коллега, не кшатрии, но мудрецы, наше дело, наше заклятье обладает, можно сказать, наивысшей, всепонимаюшей силой. Исключительные обстоятельства убирают всё лишнее. Поэтому позвольте мне обращаться к Вам из запертого на железный замок города в украшенную лилиями и кружевами Бельгию не привычным почтительным „герр доктор профессор”, но Юлиус. Я надеюсь, Вы не рассердитесь на фамильярность.
Согласитесь, что изобретение колеса — о чём победительно возвещает пракорень *kwбekwlo-/*kwol-o- по Вашей классификации, — не пошло индоевропейцам на пользу.
На этом колесе
некоторые из уклонившихся от общего смысла племён,
всем скрежетом своих моторизованных дивизий проехавшись по Бельгии,
докатились и к пригородам самого чудного из созданных русскими
городов, чьё названье Романовы
в пору предшествующей схватки
с нашими нынешними противниками
поспешили, по своему германофильскому разумению,
перевести как Петроград.
Категорически возражаю: Вы родились в Праге,
Вам не надо объяснять, что burg(h) восходят не к городу,
а к укреплённому, возвышенному, сияющему —
*bhereg
-, bherg
os- —
месту. Мы и будем тем Каменным берегом,
о который они разобьются.
К западу — океан, а мы — дамба, земля.
Ведь мы не какие-то там лохи краплёные,
то бишь плещущая лосось — рыба общей индоевропейской прародины,
и их буки (уж не оттуда ли?),
шумящие у прусского Кёнигсберга,
ещё умалятся перед нашими
крепкими дубами.
Но если Вы и я правы, то третье,
что после лосося и бука
сохраняется языком от материнского ландшафта, —
праиндоевропейский *sneiguêh-,
который иным — память,
а нам — щит и товарищ,
именно он станет нашим главным доспехом.
И, одевшись снегом и холодом,
вооружась силой громовых ударов,
сев, как наши степные предки,
на лёгких коней (*ekêuîo-s),
мы будем бить
(*îiebh- — вот древнейший корень,
и снова яснее у нас!)
наших врагов,
покуда не вгоним обратно
в материнскую вульву,
в чрево их страха.
Туда — по самые уши.
Вот так-то! Такой будет судьба
всякого вырожденца.
И противник наш смеет ещё говорить
о вашей и нашей „неполноценности”.
Также хочу заметить, что, оказавшись
в финно-угорских болотах,
в топях соседнего мира, среди разливов его рек,
мы не только устояли
и даже „манием руки” нашего обессмерченного в медном истукане вождя,
чей конный памятник,
как и положено насельникам евразийской равнины, —
мы ритуально укрыли грунтом (сухим, песчаным),
а сверху ещё и досками
и вокруг воздвигли несокрушимый каменный кром Питербурха,
с царским курганом (теперь!) внутри,
но и гордо глядим, вопреки осаде, окрест —
на безбрежный, равнинный, дружественный нам восток,
на привольный север
и на юг, откуда пришли мы,
и, конечно, на покуда враждебные запад и северо-запад.
Сейчас —
именно потому, что
нам, нашему языку, нашей силе, нашей памяти
предстоит устоять, —
решаются судьбы континента и общих индоевропейцам начал
на его просторах. Мы непременно выстоим,
потому что мы ближе к корням, мы свободнее и здоровее.
Мы просто не можем погибнуть.
Наши соседи финны
уже осторожничают — брать приступом города им не с руки.
Но и германцы, когда будут придавлены
тысячью тысяч копыт
ими же на свою голову накликанных русских лавин,
после всей пронёсшейся над ними бури
будут нужны — да-да, именно нужны нам! —
не как втоптанные в прах враги,
а, не удивляйтесь, Юлиус,
как союзники. Только пусть прежде
вздёрнут на деревьях чтимых ими пород —
буках? хорошо, пусть это будут буки! —
но тогда и Пруссия, родственная, балтийская Пруссия
наша — всех своих шутов.
Пусть соскребут с себя
всё ядовитое, всё растленно-культурное
и встанут бок о бок
к общей работе по устроению
единого жизненного пространства.
Но это будет позже, Юлиус,
много позже. Сперва — позор поражения.
Ведь язык предсказателен, всё в языке.
В том числе и неотвратимая
наша победа.
Остаюсь и проч.
Фёдор Святополк-Четвертинский».
Не склонный прежде к стихотворчеству, думающий тяжело и упорно, Фёдор Станиславович остался доволен: письмо получалось меньше всего похожим на лингвистическую статью и звучало как самая настоящая поэма.
IX
Георгий Беклемишев — Юлии Антоновне Беклемишевой в Саратов (проверено военной цензурой):
«Дорогая мамочка!
Хорошо, что ты уже устроилась на новом месте; там тебе будет спокойнее.
У нас всё надёжно. Сражаемся и твёрдо верим в скорое торжество над гитлеровскими авантюристами. Благодаря мудрой заботе командования и руководства городом установлены твёрдые нормы отпуска продуктов. Когда дозволяются увольнения, езжу домой на трамвае. Стужа выдалась ранняя: снежит аж с 12 октября. Подают электричество, работает наш славный ленинградский водопровод. Предложено в порядке личной инициативы запасаться фанерой взамен разбитых стёкол (в наших комнатах пока ни одного повреждённого осколками или взрывной волной), ну, и топливом для обогрева на грядущую, по-видимому очень холодную, зиму.
Купил на рынке, удачно продав серию дяди-Колиных гравюр цирка в Эль-Джеме и римских руин в Дугге, специально для зимних холодов сваренную металлическую печь. Гравюр жалко, но североафриканское солнце теперь будет согревать Веру и всё наше беклемишевское логово вполне материально. Настроение самое боевое.
Нелады только с Верой: наши пути расходятся. Она уже больше не так вспыльчива, как это было перед твоим отъездом в августе, и внешне всё обстоит прекрасно: мы мирно общаемся, Вера возвышенно ласкова и даже как-то отсутствующе покорна новым обстоятельствам. Но только внешне. Ты была права, когда говорила мне, что не всякое красивое устройство может действительно украсить жизнь, а Вера, кажется мне теперь, была именно таким „устройством”, прибавлением к жизненному укладу Беклемишевых, так с нашей семьёй и не сросшимся. Что у неё в душе — для меня загадка. Я, конечно, очень люблю её, но думаю, что для Веры безопаснее, а для меня душевно легче, если она присоединится к тебе, а там — после нашей скорой победы — видно будет.