Это случилось еще до полудня. Я шел домой с восьмьюдесятью фунтами в кармане (по счастью, об этом никто не знал). Придя, я сел внизу, у Терри, рядом с комнатой Урсулы. Я все время переживаю из-за нее, куда больше, чем когда она была жива. Пока человек жив, всегда можно что-то сделать. Как скорбь похожа на тошноту. Мне хочется, чтобы меня все время мутило. И пусть бы меня все время мутило — вот только этого не выдержать.
Тут не было ничьей вины. Это случилось неизбежно, как все, что со мной случается. Я жалею только о том, что так говорил с ней. Будь я проклят за то, что так говорил с ней. Как я только осмелился? Я никогда не вел себя по отношению к ней подло. Интересно, знает ли Терри? Надеюсь, он никому не расскажет.
Когда он вернулся, мы поговорили. И хорошо поговорили — он теперь держится совсем не так напряженно. Поговорили о доме. У мамы с папой есть своя вера. Они не верят, что можно переживать о мертвых. Надеюсь, они до сих пор верят в это. Посмотрим. Мы едем домой пораньше — к Рождеству.
Вне дома я чувствую себя теперь невероятно странно. Я не работаю (пока нет смысла искать новую работу, поскольку праздники уже не за горами. Я чувствую себя самозванцем, призраком, наружность моя, должно быть, производит странное впечатление. В отличие от меня все остальные выглядят слаженно и энергично. Они тяжело дышат и покрываются испариной на холоде. Отребье провожает меня любопытными и недружелюбными взглядами. (Они меня не любят. Да и кто меня любит, интересно? Даже случайный лепет иностранцев — они говорят на языках, о которых я и слыхом не слыхивал, — доносится до меня чередой непристойностей, проклятий и угроз.) Я привык, и мне стали даже нравиться их взгляды. Но теперь они мне уже не нравятся. Мне хотелось бы чуть больше походить на Терри. Несмотря на всю свою страхолюдность, он, в отличие от меня, в некоем важном смысле выглядит личностью, приспособленной к этой жизни на виду. Я — нет, и я это знаю. Я привык, и мне нравилось, как я выгляжу и как они на меня смотрели. Но теперь все пошло скверно, и я хочу выглядеть как обычный прохожий. Что произошло? Что стало с людьми, которые могли бы меня защитить? Кейн и Скиммер больше не звонят и не навещают меня. Почему? Я никогда ничем не был им обязан. (Я никогда всерьез не воспринимал их существование. Они были соски, слепые соски.) В первую очередь обо мне заботился Торка, но теперь он и его жлобы считают меня нелепым. (Я был уверен, что, появись я там еще хотя бы раз, они бы поколотили меня — из-за секса или просто из удовольствия.) Какое-то время меня, возможно, могли бы опекать Одетта и Джейсон. Я им действительно нравился, я знаю. (Но не настолько.) Я видел бродяг, возмущенно толпившихся перед входами в пабы. Они выглядели непохоже на обычных бродяг. Они не такие старые и сморщенные и даже одеты вполне пристойно. Некоторые из них выглядят молодо. (Некоторые — даже вполне богато.) Возможно, это и не бродяги вовсе. Но если все же бродяги — как их вокруг чертовски много.
Я не люблю подолгу бывать на улице (это естественно. Ноябрь выдался очень холодный). Люблю поскорее возвращаться. Люблю днем вздремнуть на кровати Урсулы (это маленькая комната. Ее можно нагреть одним своим присутствием). Неосуществившееся будущее сестры и мое умершее прошлое в последнее время мало-помалу смешались у меня в уме. Муки, ожидающие ее после смерти, возможно, не отличаются от тех, с которыми она сталкивалась при жизни — новые школы, ненависть ровесников, голоса в голове. Вокруг всего этого вьется паутина прошлого; мы все еще плещемся в волнах его утраченных, но смутно мерцающих чертогов. Мне не нравится засыпать там. Тогда мне снятся сны. Не знаю, что и поделать с ними. Ведь когда видишь сны, всегда спишь. Возможно, сны — это плохо: по своей обманчивой природе они вводят человека в заблуждение. Снам не дана власть надо мной, когда я бодрствую. Поэтому они дожидаются, пока я усну.
Я лежу на постели Урсулы, пока не возвращается Терри. Мы разговариваем, и довольно часто он наливает мне виски. Довольно часто я сам наливаю себе виски, прежде чем он возвращается. Он смотрит на бутылку, потом на меня. Мне стыдно. Я гадаю, что он думает обо мне в такие дни.
Рождество в Риверз-корт. Картонная картинка из диккенсовского романа: обрамленный снегом дом, окна — золотые от жарко потрескивающего в больших каминах огня, все готово к чуду: крестьяне и арендаторы, вполголоса распевающие во дворе рождественские гимны (они и вправду когда-то приходили? Если да, то им, должно быть, выносили по стаканчику горячительного), тяжелый деревенский колокол неугомонно отсчитывает вдали удары, громкий кошачий концерт, доносящийся из людской (а у нас и вправду когда-то были слуги?), лучащаяся тишина Восточной гостиной, куда мы все стекаемся к горам cadeaux [19], сложенных вокруг сияющей стеклянными игрушками рождественской елки. Семья снова чувствует себя сильной и крепкой. Я почти вижу свое лицо, мелькающее то здесь, то там в хороводе веселья и памяти. Вот он! Видите? Двадцать пережитых здесь рождественских праздников сделали меня тем, кто я есть: мое тело кружится в машине времени, одежда меняется, как разноцветное оперение какаду, руки тянутся, как, как…
Ну-ка постой — а были ли мы когда-нибудь такими счастливыми и величественными (или то был Риверз-холл, а не Риверз-корт? ты, сраный врунишка?). Быть может, наши родители состарились и спятили задолго до того, как мы стали действительно подмечать это, и мы с сестрой тоже пошли по той же дорожке?… Эти дни я больше живу в прошлом. Бог знает почему. Я привык думать, что настоящая жизнь началась, только когда мне исполнилось двадцать. Теперь я раздумываю над тем, была ли вообще настоящая жизнь после десяти.
Телефонный звонок прозвучал как сигнал тревоги.
— Слушаю, — сказал я, сняв трубку.
— Хорошо, что тебя застала, Терри. Теперь послушай. Ему становится все хуже и хуже. Очень быстро. Никто не знает, сколько еще осталось. Ты должен попросить Грегори приехать. Как скоро ты сможешь?
Я резко сел. Это был голос матери. Но я-то не Терри. Я нагнулся. Мне захотелось швырнуть телефон в стену или расколошматить его об пол.
— Мама, это я. Это Грегори.
— …О Грегори.
Последовала пауза — ничем не возмущенная тишина, — прежде чем я услышал, как трубку мягко опустили на место.
Я встал, оделся. И отправился на поиски.
Прошло сто крайне малоприятных минут, прежде чем я нашел его.
Я прошел всю дорогу до автобусной остановки (вертолет, басовито гудя, пролетел низко над моей головой, кошка в пустом ресторане, забравшись на стол, царапала стакан), когда меня осенило, что я не имею ни малейшего понятия, где работает Терри. Я пролистал телефонные справочники в залитой мочой будке. Чего я искал? Я бросился обратно домой. Я нашел печатный адрес на одной из его разбросанных в беспорядке квитанций. Но где на белом свете находился этот Холборнский виадук? Я побежал обратно на остановку. Просмотрел ничего не давшие желтые расписания на доске. Порылся в карманах, одновременно высматривая такси. Денег не было. Ни пенса. (Куда же подевались 80 фунтов? Не мог же я их потратить на несколько чашек кофе, коробок спичек и билет на автобус?) Я снова понесся домой. Обыскал все ящики и карманы. Восемнадцать пенсов. Я бегом спустился в комнату Терри. В ящике письменного стола обнаружил несколько пятифунтовых банкнот. Я взял одну. Потом еще одну. Выбежал на улицу. Такси не было (шел дождь. В дождь их никогда нет). Я побежал обратно на остановку. В конце концов я уехал на 88-м. В автобусе я расспрашивал цветных. Дважды пришлось сделать пересадку. И вот я стоял на улице, переходящей в мост. Я стал расспрашивать продавцов газет (для этого пришлось купить три номера «Стэндарда» и «Ньюс»). Холборнский виадук был «где-то там, внизу». Я спустился по крутым ступеням. Воздух был пропитан изморосью, и когда я спрашивал прохожих, куда идти, они отвечали либо слишком быстро, либо слишком медленно, либо не отвечали вовсе, после чего поспешно удалялись или как-то странно мешкали, заставляя меня, забыв про все, поскорее уносить ноги в любом направлении, умоляя про себя, чтобы меня не окликнули, дабы дать какой-нибудь новый совет. Неожиданно тьма сгустилась. Я бросился бежать.
Очертания Мастерз-хауса возникли передо мной, расплывчато маяча сквозь серебристую дымку дождя и слез. Это было большое, внушительное здание; перед входом расхаживал человек в форме. Я ретировался. В ближайшем проулке было нечто вроде кафе, где я решил на время затаиться. Едва войдя, я мгновенно окинул заведение взглядом — какой-то пижон с длинной лоснящейся челкой, старая шлюха с завивкой, враждебные взгляды. Я застегнул пальто. Под ржавым подобием эстрады я заметил лужицу замерзшей блевотины. Прошел вперед.
— Третий этаж, — сказал мне привратник в бакенбардах.